Толик отрапортовал все это, словно мальчишка — стишок к Новому Году, вполне понимая смысл, но не вполне понимая, зачем это, кроме как ради конфет, озвучивать.
Я сказала:
— У тебя хорошая память.
Толик поднял желтый от никотина палец вверх.
— Да! А в школе тупой такой был, и не знал, что есть у меня память, и ниче не учил, и чуть ли не отсталый ваще.
— Так куда мы идем? — снова спросила я. Мне казалось, что ответ на этот вопрос у Толика появился, пусть даже как-то сам собой.
— Я же говорю, никуда конкретно. Просто идем. Когда ты что-то почувствуешь, останови меня, или я тебя остановлю.
— И этот человек будет мне что-то говорить про немецкую философию.
Мне было неуютно, и я подумала еще об одном философе, датском, правда и, к тому же, я его не читала. Подумала я о Кьеркегоре, и о "Страхе и трепете". Я понятия не имела, о чем этот трактат, но если бы мне нужно было подписать под этим заголовком любой текст, то сейчас я набрала бы статью о Верхнем Уфалее.
— Толя, а есть Нижний Уфалей?
— Между ног у тебя Нижний Уфалей.
Я наступила ему на ногу, он громко, со своим обычным срывом на кашель, засмеялся.
— Ну есть, — сказал он. — Наверное. В Верхнем Уфалее все ниче еще, а в Нижнем Иуда у дьявола на колешках.
Мы продолжали идти туда, не знаю куда, Толик периодически сворачивал, шел дворами, заглядывался иногда на пустоватые витрины магазинов. Один раз мы даже зашли в магазин "ОБОИ".
Ничего, кроме рулонов с обоями, не очень кстати яркими, мы там не увидели. Ну, еще продавщица пила чай, отставляя иногда кружку на обрывок с каким-то индийским орнаментом, красным на белом.
Толик поглядел на рулоны, на развернутые полотна и сказал:
— Смари, Ритка, красивая какая с птицанами.
— Да, — ответила я, глядя на крылатых, похожих на брошки ласточек на безупречном белом. — Очень празднично.
И мы ушли, словно бы нас там никогда не было.
Я снова начинала на него злиться, мне казалось, что Толик надо мной издевается, что на самом деле у него есть план.
Кроме того, рановато я его простила за поцелуи со Светкой.
Часть меня, впрочем, вполне осознавала, что мне Толик вообще или, как это звучит в его исполнении, "ваще" ничего не обещал. Не обещал быть со мной, и не целовал меня, и не сказал мне ни слова о том, что у нас с ним происходит.
И злиться на него в этом смысле было не за что — он просто меня не любил, а любил, может быть, Светку, или любил всех-всех, а значит никого совсем.
И нечего мне было наказывать его за то, чего он и не делал вовсе, он меня не обманывал.
Просто мне так хотелось быть с ним, а прежде я всегда получала то, чего хотела. И вдобавок посреди серо-черного Верхнего Уфалея Толик был таким отчаянно и прекрасно синеглазым. Я посматривала на него, но разговаривать отказывалась, и Толик в своей обычной развязной манере рассказывал мне что-то то ли о молитве Святого Франциска, то ли вовсе не его это была молитва на самом-то деле.
— О Владыка, дай мне искать не столько того, чтобы меня утешали,
сколько того, чтобы я утешал;
не столько того, чтобы меня понимали,
сколько того, чтобы я понимал;
не столько того, чтобы меня любили,
сколько того, чтобы я любил.
Ибо отдавая, мы получаем;
забывая о себе — находим;
прощая — обретаем прощение;
умирая — воскресаем к жизни вечной.
Я поглядела на него, Толик чесал череп с кинжалом на шее.
— Приколись, — сказал он. — У меня в детстве тут был зудень чесоточный. И ходы прям делал, приколись! И до сих пор как будто чешется, такая фантомная почесуха нападает.
— Рада за тебя, — сказала я.
— Во, Ритуль, хорошо, радость — это правильно, ради этого и живем на Земле.
Вдруг Толик остановился, так резко, что я в него врезалась.
— Что? — спросила я.
Мы стояли у обычной, серой, с полосами цвета грязного песка под балконами девятиэтажки.
— Толик?
Он стоял и не двигался, только смотрел, пожевывая сигарету, глаза у него так сияли. От рассеянного в пасмурном небе света татуировки его казались синее и пронзительнее, почти такими же отчаянно цветастыми, как радужка его глаз.
Толик сказал:
— Во, я здесь вырос.
— Ты вырос в Партизанске.
— Ну да. Вот в такой же вот общаге. То же здание, один в один.
— Типовое строительство, — я пожала плечами. — Пошли?
— Не, — сказал он. — Я хотел знака, во мне знак.
И он потащил меня за собой к общаге, которая не имела к нему ни малейшего отношения.
Я не понимала, зачем мы здесь, никого не знала, и мне было, честно говоря, даже жутковато. Мрачное, серое здание нависало надо мной, будто строгий взрослый над провинившимся ребенком.
— Один в один, — сказал Толик. — Че, можешь себе представить?
В подъезде оказалось темно и странно пахло, травянисто и сладко, но вместе с тем противновато. Лестница была щербатая, краска на стенах облупилась и слезала клочьями, будто кожа с человека, погибающего от лучевой болезни.
Я подумала, каково это, каждый день, собираясь на улицу, видеть заплеванную лестницу, ее надтреснутые и ненадежные ступени, жухлую, удавленнически-зеленую краску.
А еще чувствовать этот запах.