Я закрыла за собой дверь и так же осторожно вернулась к себе в комнату. Чай уже совсем остыл, но я все равно его выпила, практически одним глотком. Я открыла окно и покурила, стараясь, как и Толик, не выпускать сигареты изо рта. Получилось плохо. Потом я кинула бычок в шкатулку с колечками, дав себе зарок завтра точно выбросить оба окурка.
В конце концов, я легла спать. Залезла под одеяло, согрелась снова, поглядела в окно, причем совершенно бездумно. В блаженной, дзеновой пустоте, которая всего этого стоила. А ведь я ожидала, что в голове будут бешено вертеться мысли, но очень быстро стало темно.
Глава 3. Зачем помогать людям?
Тем вечером, проснувшись, я наведалась к папе. Он сидел перед компьютером в кабинете, в зубах у папы была зубочистка, он перекатывал ее туда-сюда. Наверное, появление Толика надолго пробудило в нем давние воспоминания о сигаретах.
Интересно, почему мама не вызывала у него такого желания закурить? Может, потому, что мама-то маячила рядом каждый день, а Толик оказался приветом из прошлого, когда у папы в зубах все время была сигарета.
Я спросила его:
— Когда ты начал курить?
Я стояла на пороге. У папы в кабинете пахло деревом и бумагой, так гладко и чисто. На столе перед ним стояла чашка с чаем, на блюдце покоились крошки от печенья или бутерброда. Покой этот был обманчив, от неловкого движения они могли разлететься в любой момент и испортить идеальную безмятежность папиного кабинета.
На стене висела литография Кибрика, очень известная — Ласочка. Озорная черно-белая девочка с вишенками в зубах и дьявольщинкой в длинных, веселых глазах. Чем-то она, пусть и очень отдаленно, напоминала мою маму.
Папа сказал:
— Когда понял, что в спорт не попаду.
Он ответил мне очень спокойно, но неестественно ладно, как будто именно этого вопроса ждал всю жизнь, его опасался.
Я сказала:
— Нам надо поговорить.
Папа кивнул.
— Ну, да. Не без этого.
Нормальный кабинет, стол из красного дерева, приятное глазу освещение, темные шторы, стеллаж с книгами, которые папа ни разу в своей жизни не открыл.
Я знала, что Люся ленится вытирать с них пыль, что папа делает это сам, потому что любит порядок.
Папа в своем красном спортивном костюме казался здесь неестественным, совсем чужим, будто его нарисовали маркером на фотографии в журнале.
Я села на стул перед ним, будто собиралась что-то у него просить. Открыла рот, и — не поняла, как именно заговорить с ним.
Папа сказал:
— Я знаю, все это для тебя очень неожиданно.
— Да уж, — сказала я. — Почему ты со мной об этом не говорил?
Папа перекусил зубочистку, уложил ее, аккуратно, как ребенок — мертвое животное в могилу, на блюдце.
— Потому что я не думал, что ты к этому готова. И что тебе это интересно.
Он лукавил. Но и я лукавила, потому что я могла задуматься обо всем этом и раньше. О том, что папино прошлое с папиным настоящим не сходится, или, может быть, сходится, но каким-то неестественным образом, как две части, принадлежащие разному целому.
Мой папа — монстр Франкенштейна.
— А если бы твой друг не приехал?
— Тогда я бы, наверное, не решился, — просто ответил папа. — Это не слишком приятный разговор. Не надо ворошить прошлое.
Прошлое — осиное гнездо.
Я сказала:
— Значит, ты не думал поговорить со мной об этом?
— Думал, — ответил папа. Он улыбнулся, красиво и блестяще. Я впервые подумала, что, может быть, зубы у него искусственные. Хорошая керамика, например.
— Ты считаешь, что я недостаточно взрослая?
Он нахмурился. Безусловно, папа так считал. Родители всегда считают своих детей недостаточно взрослыми, ну хотя бы для чего-то. Во всяком уж случае для опасных поступков и знаний.
Я сказала:
— Ты думаешь, я тебя выдам?
Папа засмеялся и смеялся долго, даже пару раз стукнул кулаком по столу, крошки взметнулись вверх и приземлились на черно-красную, в прожилках деревянную поверхность. Папа, не переставая смеяться, смахнул их в ладонь и вернул на место.
— Не думаю, — выдавил он, наконец. — Я думаю, что это просто, в конце концов, не так уж важно.
— Но это — ты, — сказала я. — А значит, это и я. Мое прошлое. Моя семья.
Папа взглянул на литографию с Ласочкой.
— И что ж нового ты о себе узнала?
— Что я — дочь бандита.
— Ты всегда была моей дочерью.
Он не говорил "бандита", не мог это из себя выдавить. У папы было спокойное, почти умиротворенное лицо, но что-то все-таки мешало ему сказать "дочь бандита".
— Ты убивал людей?
Он сказал:
— Это такой вопрос.
— Какой вопрос?
— Сложный.
— Ты оставлял их полуживыми и не знал, спаслись они или нет? Почему это сложный вопрос?
Папа помолчал. Я облизала палец и принялась собирать крошки с блюдца, отправила их в рот, оказалось — останки песочного печенья.
— Хорошо, — сказал он. — Я убивал людей. Но если бы я этого не делал, убили бы меня.
А то. Все так говорят.
— Тебе нравилось? — спросила я. Вопрос, на который ни один родитель не ответит честно.
— Нет, — сказал папа. — Не нравилось. Отвратные чувства на душе после этого.
— Отвратные чувства? — переспросила я. Папа как-то углядел в этом обвинение.