Надо сказать, что художник Пупукин был консерватором. То есть у него был строгий, годами отработанный стиль шрифта, от которого он не отходил ни при каких обстоятельствах. Объявления, лозунги, поздравления с днём рождения и некрологи в его исполнении различались только цветом.
Была у него одна слабость. Он любил рассказывать. Зная об этом, коллеги, устав от кропотливой и монотонной работы, просили его поделиться воспоминаниями. Кто-нибудь, сделав хитрое лицо, просил:
– Григорий Семёнович, а расскажите, как Вы там воевали!
Семёныч сначала кочевряжился, бурчал что-то вроде «да чо там рассказывать, да отстаньте», потом доставал алюминиевый портсигар, разминал свою «Приму», вставлял её в моржовую куницу, припоминая, по-видимому, свои боевые подвиги. Закуривал, делая загадочное и задумчивое лицо. Потом вставал и, плотоядно улыбаясь, выходил на середину мастерской.
– Да. Помню. Конец войны. Стояли мы тогда в Венгрии. Городок там небольшой. Мадяры. Немец огрызается. Обстреливает гад. Ну, пошёл я в город. Прогуляться. Понял – нет… Тут обстрел! И как начнёт шарахать со всех сторон. Матушки мои! Что делать? Смотрю, мадяры в подвал прячутся. Ну, и я за ними нырнул, значит, а то убьёт ещё к х…м под конец войны. Забегаю, ни хера не видно. Света нет. Темно. Я в угол присел. А на улице шарахает, аж стены трясутся. Тут, думаю, мне и конец придёт от прямого попадания. Ну, прилёг. Только чую, что рядом кто-то лежит, сопит. Понял – нет, так, ё… твою мать! Надо, думаю, провести разведку и рекогносцировку местности. Рукой так щупаю. Жопа!
Григорий Семёнович раскинул в стороны свои короткие ручки и по-лебяжьи помахал короткими волосатыми пальцами, обозначив размер.
– Вот такая! Чувствую, баба, мадярка! Громовень стоит от бомбёжки. Понял – нет… Ну, думаю, всё равно никто не услышит ни хера, а помирать, так с музыкой! Я ей платье задрал. Она сначала так рукой платье вроде придерживает, но молчит. А я всё же до трусов добрался и стянул. И сзади ей как влупил! Стало быть, из гаубицы гвардейской. Рядом, значит, снаряды рвутся, а я её наяриваю за милую душу, значит, натягиваю… и так, знаете ли, замечательно так… приятно… понял – нет…
Семёныч погладил себя по животу, довольно улыбнулся, облизнулся и засмеялся. Послышалось что-то, напоминающее шипение сковородки. Изо рта сквозь поредевшие зубы брызнули капли слюны. Он приостановился, оглядываясь и любуясь произведённым эффектом. Слушатели ржали и чуть не падали со стульев.
– Ну, сделал я своё дело. Думаю, атака прошла удачно, но надо когти рвать, пока она шум не подняла. В темноте она меня не видела, если что, не опознает. Тут и обстрел начал затихать. Я бочком, бочком к выходу, на улицу и, подай бог ноги, в часть. Вот так мы и воевали, – заключил Григорий Семёнович и, довольный, похромал к своему столу.
Сильвестр выразил сожаление, что военные подвиги Семёныча остаются втуне, и хорошо бы было, если бы он поделился ими со школьниками. На что Пупукин никак не отреагировал и деликатно промолчал.
Пупукин был не только консерватором, но ещё и педантом. На его рабочем столе всегда было чистенько и прибрано, в ящиках стола – всё разложено по полочкам и коробочкам. Он всегда знал, где у него что лежит. Этим он сильно отличался от коллег, у которых на столах царил непреходящий кавардак.
В вопросах литературы Григорий Семёныч придерживался строгих классических вкусов. Когда в мастерской происходили бурные обсуждения очередной литературной модной новинки, он молчал, снисходительно улыбался и громко сморкался в платок. Наконец, споры утихали, и все устремляли взоры на него. Кто-нибудь ехидно спрашивал, что думает по этому поводу Григорий Семёныч.
Семёныч по своему обыкновению выходил прыгающей артиллерийской походкой на середину мастерской и весьма уверенно заявлял:
– Я люблю литературу хорошую, классическую, французскую. В
Хромота Пупукина вызывала у Димки уважение. «Ну, вот, – думал он, – человек пострадал на войне. Получил ранение». Как-то он поделился своими чувствами с Ермолаем, но тот почему-то начал ухмыляться и обратился к Григорию Семёнычу:
– А, что, Семёныч, расскажи-ка нам, почему хромаешь, должно быть, зацепило осколком в бою?
Пупукин грозно взглянул на Ермолая поверх очков. Зарычал, громко откашливаясь, и начал молча заряжать свою «моржовую куницу». Потом встал, прохромал несколько шагов маленькими женскими ножками туда и обратно, пуская вокруг себя синеватый едкий дым «Примы».