Лемар, окрестивший Уствольскую «жрицей отрицания», описывает Первую симфонию как «хвалебную песнь наоборот» и «личную игровую площадку, на которой резвятся человеческие невзгоды и, что еще хуже, невинные ребятишки, воскрешая в памяти негодование “Братьев Карамазовых” по поводу жестокого обращения с детьми»[460]. Однако роман и симфония попросту несопоставимы. Достоевский взывает к нравственности и элементарной человеческой порядочности, тогда как произведение Уствольской – это упражнение в ужасе как таковом, животном, чистом. Музыка здесь должна
Как ни странно, Уствольская уверяла, что тексты выбирала не она сама, и открещивалась от ссылок на расовую, капиталистическую и какую-либо иную несправедливость, столь очевидно присутствующих в ее симфонии[461]. Музыка – по крайней мере ее музыка – якобы не подходила для трансляции подобных посланий. «Смысл текста» для нее оставался именно этим: смыслом текста, а не смыслом и текста, и музыки одновременно. Эти слова она начертала на рукописи партитуры уже, насколько можно судить по неверному почерку, в старости. Пускай грязные подвальные стены превращались у нее в звук, а музыка воспроизводила головокружительное вращение карусели, автор наотрез отказывалась признавать, что ее музыка была
Разумеется, для неназванных людей, порекомендовавших ей стихи Родари, Америка была очень даже «при чем». Ленинградское подразделение Союза композиторов поддержало ее выбор текстов из пропагандистских соображений, однако не позволило произведению продвинуться дальше набросков в затянутом, как обычно, процессе цехового одобрения. Симфония не исполнялась свыше десяти лет, а Уствольскую тем временем корили за другие произведения. В 1962 году в своей речи на Третьем съезде Союза композиторов Хренников поносит «черты надуманности» и «ложного оригинальничания» в ее Сонате для скрипки, написанной за десять лет до того, но впервые исполненной накануне[462]. В одном из интервью он же заявил, что «воспринимал [Уствольскую] всегда как талантливого, оригинального, но несколько умозрительно‐холодного композитора» – то есть пристыдил ее уже в несколько ином ключе[463].
Судя по отчету, опубликованному в журнале Союза композиторов, Уствольская рассматривала предложение покаяться за свой формализм, но в итоге отвергла его. В мартовском выпуске «Советской музыки» за 1966 год она жизнерадостно готовит вторую симфонию, посвященную 50-летней годовщине Великой Октябрьской революции[464]. Насколько нам известно, ничего подобного она так и не написала, и проект, скорее всего, был заброшен, уничтожен или замещен чем-то иным. Там же упоминается ее заинтересованность в создании музыкального посвящения советскому разгрому нацистов, однако этот национальный триумф она все же предпочла не эксплуатировать. В свои неполные 50 лет она решительно отстранилась от официоза во главе с Хренниковым.
С этого момента Уствольская отказывается от каких-либо поблажек и перестает слушать даже своих сторонников, включая наставника Шостаковича, которого отныне она считает композитором от истеблишмента. Говорит в пренебрежительном тоне о его проленинских симфониях и неоромантическом, соцреалистическом звучании. Некогда почтительное отношение сменяется раздражением: «Почему о Щедрине не говорят, что он – ученик Шапорина? О Слонимском, что он – ученик Евлахова? Почему обо мне только и слышно: ученица Шостаковича, аспирантка Шостаковича?!»[465] Тут она могла бы упомянуть, что у нее был еще один учитель, Максимилиан Штейнберг, но Шостакович – явно ее больное место. В некоторых комментариях досада превращается в смесь презрения и разочарования: «Музыка Шостаковича всегда оставляла меня угнетенной, – заявляет она. – Со временем она тускнеет»[466]. Чувства эти только обострились, когда наставник в поисках вдохновения обратился к произведениям своей ученицы[467].