Ноги сами понесли к Елизаветинской — он не собирался идти к дому, где жили Минни и Вилли, он хотел обойтись без прощания, а вот как-то так получилось, что вышел к углу Елизаветинской и Николаевской...
Слева был огромный Художественный музей — мечта рижского бюргера о торжественном римском великолепии; его построили и открыли совсем недавно, и формально считалось, что он — гордость города, а журналисты обозвали его неуклюжим эклектиозавром. Справа была Елизаветинская. И если посмотреть вперёд, то там, где она плавно поворачивает, можно увидеть тот самый дом.
Хорь постоял, посмотрел, вздохнул и пошёл назад. Прощание состоялось. Теперь нужно было собрать душу в кулак и отправить её впереди паровоза в столицу.
Сборы у него были недолгие — саквояж невелик, а нажитое добро — оставить Лабрюйеру, и он же расплатится с квартирной хозяйкой. Добро — это книжки. Тащить их с собой? Нелепо...
Рижский этап короткой биографии был завершён. Время непростое, не самое лучшее в жизни, и город — не тот, о котором будешь тосковать. Вот разве что... Но и о ней вспоминать не стоит!
Хорь шёл по аллее, параллельной Александровской, и дошёл до той площадки, где дожидался весны фундамент будущего памятника фельдмаршалу князю Барклаю де Толли. Там тоже носились ребятишки, а по дальней аллее шли прогулочным шагом две барышни.
Это были Минни и Вилли.
Хорь остановился — не мог заставить себя пробежать мимо. Он смотрел на девушек, уверенный, что узнать его в мужской одежде просто невозможно.
Вилли остановилась, обернулась, поднесла ко рту руку в узорной рукавичке — и вдруг побежала к Хорю, срезав угол прямо по газону, размахивая мохнатой муфточкой. В двух шагах от него девушка поскользнулась, и Хорь успел поймать её.
— Мне всё госпожа Лемберг объяснила! — воскликнула Вилли. — Она сказала — он отличный артист! То есть вы... Я знала — она объяснила... Она ведь и сама была артисткой — пока не вышла замуж! Какая же я была дурочка!..
— Вилли...
— Она всё, всё объяснила! Совсем всё!
Хорь продолжал поддерживать Вилли под локоть. Издали за ними с неодобрением следила Минни.
— Она умная и добрая, она замечательная! Она так хорошо всё объяснила, — продолжала девушка. — Когда я узнала, то целую ночь не спала. Но она сказала, я не должна вам мешать, мне лучше уехать. Потому что вы... ах, я не могу так сказать, как сказала она... Потому что вы тогда, на «Демоне», так на меня смотрели... вы могли себя выдать, а это было бы для вас очень плохо, правда?
— Правда, — согласился Хорь. Анна Григорьевна могла знать эту тайну от Амелии Гольдштейн — та, следившая за фотографическим заведением, разобралась в маскараде.
— Я была уверена, что мы больше не встретимся. Я сказала Клерхен: если меня позовут к телефонному аппарату, пусть отвечает, что меня нет, что я уехала... Клерхен — горничная... И вот сейчас, тут, вдруг — вы...
— Удивительно, что вы меня узнали, Вилли.
— Я сама удивилась. А вы... как вас называть?..
— Не надо меня никак называть. Я уезжаю сегодня вечером, — сказал Хорь. — И я... я буду помнить о вас... у меня есть ваша карточка...
Он сказал это и сразу понял, что карточку придётся оставить в Петербурге у сестры. Брать такое с собой туда, куда пошлют, нельзя.
— А у меня вашей карточки нет...
— У меня у самого нет...
— Но вы... вы вернётесь?..
— Я постараюсь вернуться.
И тут Вилли заплакала.
Она пыталась смахнуть слёзы с лица мохнатой муфточкой, всхлипывала, и Хорь, чтобы прохожие не смотрели, повернул Вилли к себе так, что она почти прижалась щекой к его куртке.
Минни наблюдала за ними и хмурилась. Приличная девушка не станет стоять ни на улице, ни на парковой аллее, она поздоровается со знакомыми и пойдёт дальше. Стоять, да ещё с мужчиной, да чуть ли не в обнимку, — недостойно девушки из хорошей семьи. Знакомые могут увидеть! И потому Минни быстро подошла к подруге.
— Вилли, идём, — строго сказала она и достала из муфты беленький платочек, обвязанный самодельным кружевцем. — Вилли, это нехорошо...
— Минни, как ты не понимаешь!..
— Идём, идём...
Она, взяв Вилли под руку, буквально потащила её по аллее. Хорь остался стоять.
Если бы рядом был Горностай, он, усмехаясь, объяснил бы, что молоденькие барышни, воспитанные в немецком духе, очень сентиментальны, они могут рыдать над мёртвой канарейкой, а уж влюбиться за ночь в артиста для них — дело естественное, и было бы даже странно, если бы Вилли, узнав тайну Хоря и причину маскарада, вдруг им не увлеклась. Ехидство и зубоскальство Горностая, которые раньше были Хорю то неприятны, то просто отвратительны, сейчас помогли бы, как горькая таблетка, и Хорь, сорвав дурное настроение на Горностае, угомонился бы и пошёл собирать саквояж.
Но некому было сказать правду — и он стоял на аллее, у заснеженного куста, провожал взглядом девушек, знал, что догонять и продолжать разговор нельзя, но так хотелось!..