— Горько мне это говорить. Я не новичок в рабочем деле, товарищ Павел. Еще до пятого года интересовался, раздумывал, искал, отчего и почему такая жизнь. Вы, конечно, о Федоре Слепове слыхали?
— Нет, Илья Ермилыч.
— Ай, ай, ай… — Илья Ермилыч горестно закачал головой. — Как же это не хорошо! Вам-то должно бы знать об этом. Как же вы, идете к московским рабочим, а таких историй не знаете? Московские рабочие, они — соколы, они — орлы! Они много изведали, и все хорошо взвесили, и всем справедливую по заслугам цену определили. И, видно, не так и х учить, как у н и х учиться всем надо. Меня и то смутило, как только вы вошли… я подумал: очень молод!
Так вот какое было дело лет восемь тому назад: по случаю сорокалетия отмены крепостного права, слышали вы, венок возлагался на памятник царю Александру Второму. Было нас человек сто с небольшим рабочих… Подговор-то к венку, как мы уже после, спустя больше трех лет, узнали, подговор-то шел из охранного отделения, от Зубатова, а вел нас Федор Слепов, с позволения сказать рабочий. Он и теперь, сволочь, жив. И еще вам скажу: меня коснуться — я человек горячий и за что коли берусь, то никогда не делаю наполовинку, а весь по уши влезаю. Так и здесь, как шепнул мне Слепов — венок возлагать, так я уже затрубил везде об этом и ко всем рабочим неотвязно стал приставать: давайте да давайте. Оттого и пошла про меня между честных рабочих худая слава: этот, мол, правая рука Слепова… А Слепов кто? Правая рука Зубатова. А Зубатов кто? Начальник охранного отделения! Вот оно как обернулось нежданно для меня, негаданно. А все по той причине, что тогда я ему, Федору, верил. «Давайте, говорит, улучшать нашу жизнь без политики, и даже, говорит, сама полиция нам поможет, если по закону будем делать, без нарушения». И вот так до пятого года верил я, до самого расстрела рабочих у Зимнего дворца, и тогда только открылись глаза. Морду я потом расшиб этому Слепову… расквасил прямо. Он донес на меня, и с завода меня по шее. Я спокойно пошел на другой, а и там заминка. И почти везде одно, никуда не берут. А Федор, пьяный, встретился: «Тебе, говорит, теперь могила, в черный список внесен, никуда определиться на работу но сможешь, не возьмут».
И пришлось мне бедовать. Все, что было, до последней табуретки, до последней тряпки, спустил, жена от голоду зачахла, умерла, потом мальчика похоронил, хохотун был Ванюшка, чистая погремушка. Остались мы вдвоем с дочкой. Даже в метельщики меня запрещено было брать. Все исходил, везде толкался, выпрашивал у пристава, у околоточных; ответ один: нельзя — и крышка, а то раз на сутки посадили в холодную: «Не надоедай…» Случилось, работенку в одном месте дали на три дня, — так что же? Однова подходит ко мне старый рабочий и говорит: «Уходи подобру отсюда, зубатовец». А я, хоть и голодный и хоть перед приставами в ногах валялся, вины тут своей перед рабочими не чуя, перед своим же братом рабочим сгордился и сам не знаю, почему сгордился, может, потому, что пристав не человек для меня, а перед настоящим человеком стало мне совестно… И вот смолчал я и ушел. А дочь? Думаю, может, мне убить сначала ее и потом себя? А потом вышло так, что вот второй уж год закрепился я здесь подсобным чернорабочим. Здесь тихо я себя поставил, поведения я строгого. Стали мне верить. Рабочие ко мне идут за советом, потому всего я навидался, натерпелся. А сейчас подошло, что круто очень у нас на фабричном дворе для чернорабочих повертывается. Я рабочим по чести говорю: «Партии надо дать знать», — сам в душе-то себя спрашиваю: а чисто ли у тебя сердце, а не загрязнена ли у тебя совесть?.. И боюсь сам-то идти искать партию… И вот привели они, молодые наши люди, — тот же Игнат старался, — привели одного оратора. Говорит он, а мне слышится, что не он это, а Федор Слепов или сам Зубатов, только похитрее: «Нужно, говорит, петиции подавать в Государственную думу…» Так и есть, думаю, не далеко ушел от Слепова, только того, может, охранка, как собачку на цепочке держала, а этот по собственной своей охоте в подлецах ходит… Говорил он от профессионального союза, собрание сделал, — полицией разрешение на то было выдано, и пристав тут же сидел. Выслушали мы его, молча поднялись и разошлись, а он с приставом остался, чистенький такой… Благов ему фамилия. Не слыхали про такого?.. Когда прогнали его, я и говорю своим: «Большевиков надо нам послушать». А слух у нас пошел среди рабочих, от одного к другому на ушко, от завода к заводу, что только большевики и остались настоящие, которые ни от чего, что было в пятом году, не отступились. Про себя же решил: придет большевик — ему и скажу, ему откроюсь, пусть большевики и вынесут мне приговор… Отринут — значит, так мне и надо. А простят — значит, клеймо стирается. Вот вам все, товарищ милый, как на духу. Замолкли вы что-то и ни слова мне в ответ. Задумались? Затуманились?
— Не простое дело, Илья Ермилыч, не простое.
— Скажите все-таки что-нибудь.