Да, хорошо не знать, не помнить ничего. Часы идут по кругу, минутной стрелкой по секундам набирая час. Стирают день, стирают два, и собирают в год, и год стирают, тебя не будет, будут тикать всё равно.
Так папины часы на полке в ванной тикали потом, когда уже не жди, пока она их в тумбочку не убрала, а он обратно положил, чтоб верить снова, и так менялись долго молча с ней, пока часы на ключ не заперла. Уйдёт, он прислонится ухом к дверце – часы тик-так, тик-так… а после всё. И только эти тукают, снаружи, как будто в чёрном ящике за дверцей последняя надежда умерла. И ножиком сидел и ковырял замок – кувыр-ковыр, ковыр-кувыр – дед говорил: «бы баба бы», – ковыр-кувыр, ещё немного, и откроет, достанет их, переведёт на день, на два, на столько, чтобы всё исправить, заведёт, тогда…
– Ну, хватить, Петька, душу ковырять.
И в этом круге вечности без смысла у всех свои дела, и муравей так деловито обегает кружку, как будто без него автобус не придёт. Железный бог кукушка, не открывая ржавый клюв, орет «ку-ку» двенадцать раз, и новый год не переменит того, что в старом было, есть. Салат холодный оливье в тяжёлом хрустале, кружочки сервелата, дедушку на папы-с-маминой постели и чёрной рамки на столе, с стеклом, двоящим отраженье лампы, откуда льётся свет, какого нет, откуда смотрят, улыбаясь, те, которых нет.
Да, хорошо не помнить ничего. А хорошо бы сервелатику сейчас… И сразу рот наполнился слюной. Он проглотил воскресший запах, густо заурчало в животе, как будто правда в нём сидел какой-то больше, чем он сам, любивший колбасу, какого памятью не очень-то прокормишь.
– Кто, пап, у бабы в животе живёт?
– Живот живёт.
– А у меня?
– У всех живёт.
Он с подозрением посмотрел на папин, свой живот. У всех живёт живот.
– А он какой?
– Ну, не красавец, скажем прямо.
И папа показал в «Науке-жизни» картинку живота. Живот похож был на удава, который обезьяну или кошку проглотил.
– Всю жизнь его кормить?
– Ну, раз завёл, корми, брат, помаленьку…
– А если не кормить, от голода умрёт?
– Ну, если долго не кормить, наверняка.
– У бабы вон какой, хоть всех нас съест…
Она в дверях стояла, отирая апельсин о фартук.
– Съем, гусик, съем. В духовку посажу, фасолькой обложу, до ко́сток обгложу. Додумался, сынок? Из бабки людоедку делать, вот спасибо. Спасибо, дал господь дожить…
– Сегодня пятничный, Петруша, пост, капустки потушила, картошку постным маслицем польём, а ты-то рот крести, послушай бабу, чверь от кряста позлит, побухнить да уснёть. Вареньицем на хлеб ему помажь, водой запей…
И в животе бурчал, рычал и пух с капустки и варенья чверь, глотал пустую воду.
– И в каждом чреве мяса просить чверь, поишь колбаски, ишь. Глотаить трупное, глодаить, а ты пости яго, бери скоромным днём. Колбаски хочить? Ты не дай.
– А есть, баб, колбаса у нас?
– Откуда? грядькой не растёть, копейку закопашь, копейкой раскопашь. Водой пои яго с молитвой, он от молитвы чахнить и гниёть. Была колбаська в ём, на смрадь пошла, в заду́ху. Колбаской съесть, а серой отрыгнёть. До слаби укрощали старцы их, не ко́рмить и не ко́рмить. Так чверь глядить – голодомор. Не кормить старец-то иго, глядить да сохнить…
– Кто?
– Один святым постом, другой со зла, так истлевали чвери в их, а кости делались нетленны, за исцелением ходять люди к имь.
– А в подполе лежит.
– Чаво ляжить тябе?! Хлазастый углядеть, чаво не кажуть… ляжить ото гряха. Постом не запарши́веть, дасть осподь…
– Заплесневела, баб, и мыши с муравьями жрут.
– Мышь с муравьём не знать поста Петрова, что бох послал на день, не перекре́стить пасть, на то ты человек, тебе закон, потом не скажешь «не чатал».
– И мыши можно прочитать.
– Чатай. Оть мыши, оть собаке, оть кому. Твои гряхи, твои дяла, твои умы, у мыши грех мышиный. Ей мясоед господь за глупость отпустил, в ей искуситель змий умом сильней. Чаво моргашь? не веришь в змий? Так от те глисть, и фотографья исть. Словам не веришь, в глаз гляди.
И фотографию глиста в «Науке-жизни» показала, какой во всякий пост умом в мышах сильней.
Она покойнику держала пост, не в пост постом держала тоже. Червя морила тёртой тыквой, кабачком и яблочком со сливкой, подув на ложку, промежая жижей мёртво сжатый рот. Кулак сбивал от губ притиснутую ложку, и, смахивая постное с себя, с него, со стен, на пальцах пробовала пост и, отираясь в фартук, говорила:
– Силён в пустом рожне нечистой дух – ни отпостить, ни отмолить, ну гний всухую, гний, осподь с тобой, Данило. Не будешь исть? И леш с тобой, не ишь, скорей помрёшь.
И шёпотом просила:
– Петька? ты хоть покорми его…
Передавала баночку с пюре, вставала в стороне, смотрела, рассказывала жизнь, как жили при покойнике живом: