– Там ёлка ниже.
– Подросла.
– Берёза дальше.
– Подошла.
И облако уплыло. И выходило на картине у неё, что с временем и всем она чего захочет. Захочет – ёлка подросла, захочет – ближе подошла, захочет – полетела. Кузнечик – во-о-от такой, с одной ногой, а подберёзовик – какого нет, хоть три обеда прокорми. И солнце на углу, а отражение в воде посередине. Река синей, а чайка – с кошку.
Выходило хорошо.
– Пойдёшь дохлятину смотреть?
– Пойду.
Он коробок закрыл и ждал, пока она все эти кисточки свои и краски соберёт, помоет, тряпочкой протрёт, пойдёт дохлятину смотреть.
Загоревала – сколько жить ещё – кукушка, по горю эхом дятел простучал; зевал, расставив на полянке марсианские ходули, старенький этюдник, с послеобеденной усталостью взбирались Долгопрудным склоном облака; объевшиеся воздухом и небом толстые барашки, небо ело их. Обкусанные синим ватки плыли над водой, и отраженья исчезали в берегах и появлялись снова, как приведения, скользили по траве, опять ползли наверх, касались рукава и проходили сквозь.
Над лугом бушевала жаркая метель, сквозь свет скользил неуловимый солнечный поток блестящих вспышек, полулиний, точек, запятых, тире – сплетений брошенной в траву небесной сети. В ногах бежали волны, в них плескались рыбки, двоясь, троясь с настойчивой и непонятной целью, как будто зеркало открытого окна передавало световой сигнал с неведомых планет в воздушной радужной воде едва попавшего в радары видимости глаза мира. Горячий воздух жизни невидимок, направленных, как выдох направляет в солнечном луче пылинки, всего на миг сбивая с курса их. Какой-то музыкой, вибрацией единой – ясней, ещё ясней, и кажется, сейчас уже увидишь того, что на листе вживую создал всё. Весной за липкий язычок на солнце потянул ромашку, в ракушку закрутил морской прибой и спрятал жемчуг в нём, поверил чудищу морскому охранять, прикрыл слоями вод, бутон раскрыл, как тайну, полил живой водой из тающего льда и цвет вселил, наполнил запахом и мёдом напоил, закрыл, сорвал, осыпал. Позолотил ладони клёнов, в пепел превратил и в землю опустил бесшумно парашютик василька, прикрыв паденьем листьев. Дождём оплакал смерть, курган засыпал снегом, чтобы сохранить и воскресить ради того, который может видеть, и в полной темноте зажёг звезду.
Изобретателя всего, воображением которого дана не вера, зрение поверить, заведено, одарено и живо. Летит, кружит, метёт, поёт, горит и, отгорая, гаснет выдохнув тепло, соединяется и рассыпается, едва приблизишь нос мозаикой разобранных картин, полей, морей, лесов и рек, подземных вод, прибрежных скал, пещер и горных пирамид их обитателей на крошечной крутящейся пылинке. Возможность и разумность жизни на планете муравья, планете бабочки, планете мухи. Вселенной майского жука, из воздуха глотка, глотка воды, дарующего жизнь другой планете, едва заметной глазу в солнечном луче. Единым чудом, волшебством создания и сознанья. Отчётливо, ясней, ясней… и растворилось. Как будто кто-то полог сцены приоткрыл, чтоб ты увидел, подглядел, как куклы живы, как побежали палубой матросы корабля, застывшего в гранитовом бруске на папином столе. Открыл на миг, чтоб ты поверил и чтобы думал, что приснилось, тенью заслонил.
Вытягивая ниточку из солнца, спускался ниоткуда паучок, и тень его, как маятник, качалась на листе: тик-так, тик-так, туда-сюда.
Он пальцем тень прижал, но тень перебралась по пальцу, снова закачалась на листе.
– А знаешь как, чтоб тень поймать?
Он показал на лист и отошёл немножко, засунул коробок с могильщиком в карман, освобождая руку. В углу листа ещё одна зашевелилась, разжимая пальцы, тень, скользнула на бумагу, поползла за паучком…
Огромная, в пять серых щупалец, поймала тенью маленькую тень, закрыла, съела в кулаке. Он сщёлкнул паучка в траву и вытер пальцы о коленку.
– Фу…
– Они за дохлыми не ходят. За теми только, кто живой, вон за тобой…
И Сашки тень скользнула по траве, меняя цвет ромашек в седину.
– Умрёшь, тогда отстанет.
И снова вынул коробок, открыл, на щёлочку оставил, из щёлочки полезли тоненькие ле́сочки усов, слепые угольные лапки в пушистой жёлтой бахроме.
– Дай посмотреть…
Могильный жук, как адмирал нарядный, облитый чёрным лаком, с жёлтой траурной каймой, с гербом рогатым на спине и алых аксельбантах, не шевелился в коробе, чтоб думали, что сдох. Поблёскивал инопланетными глазами на плоской черепушке головы.
– Ух ты…
Он сунул палец в коробок, и шерстяные лапки в красных перстнях деловито, быстро ощупали его и спрятались назад.
– Что я живой, не хочет есть… – И он задвинул коробок. От пальцев пахло серой, летом и картоном.
Припрятали в кустах этюдник, чтоб домой не относить, пошли курганом вниз дохлятину смотреть. Спустились по тропинке в тень оврага, в прохладную сырую тишину, и сладковатый запах щекотался, затекая в ноздри, как вода.
Дохлятина была совсем мала, лежала на земле колючим сереньким комочком.
– Мышонок… бедненький…
– Добжанский кот небось.
– Уродский кот…
– Зато из одного мышонка сколько новеньких жуков…