– Щедры осподни лета.
– Да разве в лес пойдёшь такую смерть искать…
– Чаво ж искать? Сама найдёть.
И ранним утром по туману в дальний лес с корзинками и палками ходили по грибы, и, чтоб не отравиться, она бросала в жарку полной репкой лук, следя, чтобы не почернела с яду «слёзна голова», и та, распарившись, чернела от свинушек, но ели с аппетитом всё равно.
«Помилуй осподи, поем…»
Грибным распаром пахло в доме, уксусом и хреном, укропом, перцем, лáвровым листом.
Перехватив свекольными руками марлевый кулёк, за жгут до хруста выворачивая нитки, она цедила в таз густой рубинный сок смородин на желе, закатывала банки, стирая сахарный угар с плиты, с варения снимая пенку. Он ложкой деревянной соскребал краями таза сладкий вар, вылизывая позолоченные ягодки рисунка; и, щурясь сквозь вечерний свет, самой себе кивая, говорила:
– Вкусно, Петька? Кушай, недаром бабушка рости́ть, и папа тоже так любил, а ты его убил.
Живые тени реечек веранды копошатся, колючие глаза со светом пыльной бра, жующий уголок сухого рта, зашитого морщинами по краю, который, разрываясь, выпускает страшные слова, и запах чеснока.
– Што смотришь? Сладко – ешь, копить к похоронам. Чаво, неправду баба говорить? Убил, теперь пустое гложешь, ложку-т пожалей, одна у бабушки она.
Он вспомнил, как купили с папой маме эту ложку на старой улице Арбат.
– А может, купим маме вот такую ложку?
– Купим! – И был согласен маме всё купить, что папа ни скажи, но вот такую расписную золотую ложку – даже лучше. Они повыбирали в ложках самую красивую из них, и самую красивую из всех купили маме, пошли мощёной мостовой под скрипку, сначала приближаясь к нежному пронзительному звуку, потом в его кругу, потом спиной к нему, рука в руке.
– И скажем маме – это ложка счастья, тогда, что из неё ни ешь, всё будет вкусно, да?
– И бабы щи?
– И щи, – и папа улыбнувшись подмигнул.
Остановились «покурить» под рыжим фонарём. Петруша ложку черпаком подставил небу, на золотые ветки в ягодках рябины падал снег, он языком слизнул его, слизнул ещё. Снег в ложке счастья был как сахар.
– Уймись, сказала, ну?! По кось уже огрыз.
– Тут деревяшка, а не кость.
– Туть деревяшка, а не туть, – и, стукнув кулаком себя по лбу, вздохнула: – Осподи! глаза б тябя не видили мои… Варенья хочешь? Жалко, думашь, бабе? Вон, целый таз второй стоить, пока по банкам не разли́ла. Жопь подыми да и возьми.
Он вынул ложку изо рта – лак облупился, ягодки облезли, но ложка пахла деревом и счастьем и оставалась вкусной, как тогда.
– Слюнёв не напусти, забро́дить. Чистую возьми.
– Я не хочу.
– В чаек добавь.
– Я не хочу.
– Да что ж? Не пить велит-то баба, а попробуй…
– Не хочу.
– Што не хочу? С нельзёв одних и сладько чёрту – нельзя, так в щелочку пролез…
– Да не хочу я!
– Калиту на темь заперла, дверь на замок, а чёрть в дому. Сидишь-то он удобно?
– Да чего?..
– Чаво! Варенья баба разрешила, вот и ешь.
– Живот болит.
– С гостей. Всё ходишь побярушкой по кормушкам, баба дома не даёть. Иди в уборную сходи, пока не тёмно, с утра горшки за вами вечно бабе выносить…
И в сумерках веранды, сухо скрипнув, приоткрылась дверь в густую темноту, куда-то в дальше, в
Темнеет сад, чернеет лес, шурки вечерние чертят на звёздном небе стёжки, баюкает на гамаке куста паук задушенную муху, сквозь стену радио бубнит. Она покойнику в окно стучит, но он не отвечает, и, сполоснув горшок, сплеснув, идёт к крыльцу, ещё глядит на сад – и затворяет за собой.
Безлюдной кажется земля в усталый летний вечер, мелеет синева, примятый сумерками разговор стихает, в смородине качает ветку птичий сквознячок, и чайки отраженье, воду прочертив, летит огромной тенью по траве. Зелёный хоровод береговой в другую сторону теченью несёт сожжённые лодчонки листьев, семена; стоишь на месте, смотришь, смотришь… Лес плывёт, мелькая поселковыми огнями, и тонкая луна уносит дамбу вдоль предосенней скатерти полей.
Стекают в черноту обрывистые скаты, туман, надышанный росой, срезает стебли флокс, и без конца всё это, край за краем, вечно, за поворотом поворот, восход, закат.
На тёмно-синем проступают звёзды, перебирает лапками жучок, шуршит сверчок, плетёт ловушку паучок, всё с целью, деловито, и бесконечности чудно и грустно смотреть сквозь россыпи планет, как ржавенький буксир, пыхтя сердито, толкает в черноту реки горбы щебня́, ушедшей ватерлинией за край махины сухогруза.
– Петруш, болить-то?
– Не.
– Ты бабе-то скажи, молчишь мне, партизан, тошнить тябя?
– Да не.
– А можеть, уголька подавим?
– Не.