Под Яблоневый Спас щедра за труд воздать земля Господня, полны сады, леса опятами кипят, краснеют мельбы, груши медовы́е тянут капли вниз и солнце светит сквозь налив.
Большим морозам в закрома по ниточкам висят на чердаках сушёные бульоны, тук-тук в газету червяки, от сыроежек не ступить, на валуи-волнушки даже и не смотришь, то подберёзовик найдёшь, то подосиновик найдёшь… два шага не пройдёшь, а рядом – белый.
Но всё равно у Сашки больше раза в три пакет, хоть из поганок добирай.
«Осподь поганкой до могилы жадность провожат…»
Добжанская пришла и рассказала: Ивакинский один набрал вчера опят, сегодня помер, завтра хороня́т. Со страху есть не хочется грибы, уж лучше не поесть, чем за поганку к богу в гости.
– Чаво ты ковыряшь? Коню дарёну в зубы, ну?..
Всё у неё то так, то сяк, «семь пятниц во сере´ду», то «ешь – не выбирай, чаво осподь послал», то «раньше смерти рот не разявай…».
На солнышке, на лавочке, под окнами пустой, ворча, перебирает час-второй «чаво принёс». Разломит, близко лупу поднесёт, придирчиво посмотрит, через один бросает гриб «к плохим».
– Чего, ба, ты? нормальный ж он…
– Бельцы-то так и копошать… нормальный.
– И чего? Они ж грибные…
– Та! Грябныя… Грябныя лесом обошла война, курганом мёртвая земля, со тлену небу-то встають.
Встают грибы из мертвецов курганных небу, погляди! Был человек, а стал валуй.
Короткие дожди, большие грозы, земля сыра, пари́т, нога скользнёт по сену выжженной травы, поедет – вжи-и-их!.. И не упал ещё, а тело всё за миг до боли в боль летит, и сердце на кулак сожмёт, что всё, в такую пропасть камнем ухнет. И если удержался, не упал, потом опять: тук-тук… Живой? Живой! Тык-тык, тык-тык-тык-тык!.. И тихо-тихо – слава богу…
«Штрашнее смерти, Петька, только помярать».
На Василевских верстаке дядь-Жениной ножовкой пилили доски в баржи, корабли, усеивая уголками спилов стружки, по шесть гвоздей вбивая в днище груз. Торжественно спускали плыть, на борт ссыпая мелкий щебень, команду пальцами в щепотки собирали по траве, высаживая муравьёв, сплавляли по теченью шлюзов к морю, то в Москву. Мочили в бочке ветки в луки, связав верёвкой-тетивой, до блеска шкурили рябиновые стрелы, и стрелы улетали в небо и терялись в выжженной траве.
Кузнечики трещали, грызли слепни. Крестясь и охая, она спускалась по кургану, ходила бережком с ведром, совочком подбирая за коровами добро, распугивая изумрудных мух с навоза, и, как не спустятся они, всё Саша с тётей Любой загорают до обеда, и после полдника опять они, читают книжки по тени. Арбузы астраханские уже везли в Москву от Волги. Большие, белые, в полосках синих, красных, трёхпалубные плыли теплоходы, башни-корабли. Они читали с Сашкой с берега вперегонки, на солнце жмурясь: «Гри-бо-едов, Пуш-кин, Вол-го-дон…»
Дождавшись, как потянет баржа, сами плыли к морю, обратной баржи дожидаясь плыть назад. Он плавал по-собачьи; проплывая мимо хлёстким кролем, Сашка из-под гребка руки смотрела как на дурака и осыпала водопадом брызг.
Убрав ведро с добром в кусты, чтоб добры люди клад не унесли, она сходила до воды, отбросив в тень цветастый сарафан, перекрестив канал, себя перекрестя, плыла, как «Волго-Дон» сама, огромными кругами ряску разводя. Наплававшись, карабкалась по кáмням вверх, ссыпая вниз гранит, в махровом панцире купальника похожая на краба. Переодевшись за кустом, ломая ветки, опять вдевала ноги в два носка.
– Какое лето, Люба, а? Какое лето… Петруш, до бабушки сбеги, покойник третий чась один…
– Ну, ба-а-а…
– Чаво мне ба? Бяссовестый такой, понукай, вот понукай! Землёй ляжать бревно сгниёть. Куда? Куда нясёть тябя, ляхая сила, ведро-то с овнями возьми…
Багульник отцветал, с горохового поля тянуло вечерами одурью хмельной, зевалось с у́тра, лезли осы в рот. В тени с такой жары бродил на бородинском сладким пивом квас, с него мутилось в голове и распирало майку, резинкой жало под трусы, щекоткой кислой поднималось горлом вверх. Она крестила рот с отрыжки, выплескивая жмых смородинный в кусты, варила из ревня́ кисель, и холодильник по ночам распахивался сам под натиском ещё не вáреных запасов.
Набрали с Сашкой иван-чая по обрыву, ссыпая с свеч сиреневых цветки в пакет, держась за стебли, вырывая с корнем их.
– Ща грохнусь… мама! Тут крапива…
И Сашкина рука тянула вниз, и он тянул наверх добычу с Сашкой, из силы всей, царапаясь об подлые кусты, пустой рукой срывая дикую малину, ладонью в майку отирая красный сок.
Сушили иван-чай, добавив мятного, вишневого листа, и пахло мёдом с летней пылью в доме с чердака. За кривенькой дверу́шкой «верхних комнать» жужжали в солнечных лучах оранжевые шершни, седые трутни сухо шлепались в траву, и, облетавшись, «сты́дни потеряв», как будто выпустив кишки, ползла тропинкой к улью матка с белым клейким шлейфом, и пчёл, как из бульона, выхватывали в небе шустрые шурки.
Добжанская пришла с плохими новостями, что в дальнем лесе псарня завелась, загрызла насмерть грибника. Всегда узнает-разузнает, своё вплетёт, соседям разнесёт – кого загрызли, кто загрыз, грибы ли, ягоды в лесу.
– Грибки-то, Вер, пошли, маслята, говорят…