– А из родьдома вас када встречали, мне Маша на руки тебя, а ты такусенькой, Петруш, на личико как ангельчик нябесый. От так взяла тябя, держу конвертик, ни знаю нох на радостях стоять, а ты глазёшечки открыл и в лобь – мырг-мырг, мырг-мырг, да как зайдёшь…
«Шестнадцать, восемнадцать…»
– Весь покраснел, визжишь… а люди смотрять, стыдно! А только Маша отбрала, разулыбался, слюньков распустил, побукал да заснул… Не помнишь, Петя?
«Двадцать, двадцать… двадцать»
– Не помнишь, баба помнить за тебя, всё помнить баба, всё простила… И подойти боялась, што… Ты ж как собака на ворá: как бабушка приедить об пожар-колокола, все хруди Машке изодрал, сжевал, не молоком, кровьём тебя поила, вот-то и вырос золодей…
«И двадцать, двадцать два…»
– Петрушка, слышь, чаво…
«Тридцать четыре, тридцать пять…»
– Подь волосья́ми шишечки от тут, головку на ладонь положишь, батюшки святыя, шо ш такое? Я говорю, сыночик, а дитя-то с рожками у нас… А он, проста свята-душа, какие рожки, мама, говорит. А знала мама, что за рожки, знала. Машке говорю, куда тебе рожать? Вы сами дети, вы учитесь, собой живите-то, чаво ж, сто раз разлюбитись ищё, не куклу-то – дитё в колясочках катать, хоть грех, конешно, што ш поделать, бабий грех кошачь, чаво же жизнь дитём губить… Куда там! Ни в какую: што вы, мама, я хочу… «Хочу» она… Так и решили, сбагрим бабке, да и всё…
«Один, два, три…»
– Петруша, спишь? От, спи… а бабушке не спится, всё как лежат-то там, подумаю, они, ни одеялком ни укрыть, зонта не нужно… а раньше дожь быват, скажу – Иван, хоть зонтик-то возьми. А он – не надо, мама, не растаю. Без времени лежат, до жизни не дожили, а всё из-за тебя, прохлятый… всё из-за тебя…
И губы шевелились в темноте, перебирая, кого винить, кого вина… Господня воля.
«То ни было бы, ни по ком жалеть… То хоть и раз-то щаслива была…»
– Сыночик… Ваня? Солнышко нябесное маё, земца обетованная… за што…
Её горячечный сухой и хрусткий шёпот, в котором цепенеет палец на курке беспомощно, кого убить, не зная, кого убить за них, кого простить, под скрип петель отпущенной на лето ставни, консервных банок перезвон на пугале-кресте. Под скрип невидимых шагов по половицам из пустой, как будто там покойник встал и ходит в саване обмоченной рубашки, на стены натыкаясь в темноте.
– Иван!
Он побежал из сна, везя с собой сидевшую на тачке каменную бабу, огромную, сыпучую, как щебня в самосвале горб, и куча осыпáлась, грохоча, и он упал, и сверху налетело, замотало, забило пылью ноздри и подмяло под себя.
Он умер и проснулся. Солнце растворилось в занавеске, оставив небо, мамину фиалку, кактус на окне. Из белого пятна, качаясь, на летучей ряби выплыл край затопленного снежным светом мира с той стороны холодного, в хрустальной хохломе стекла. На тумбочке любимый Карлсон с пятном от пертуссина, Малыш с щенком, стоящий у окна, откуда улетел несуществующий толстяк, который на того похож, который в шляпе, улетел, но обещал вернуться, но в небе за окном темно и грустно, и только огоньки на синеве игрушечных домов.
Открытка с Винни и Иа и Пятачком, которой он ещё не открывал и не читал, но почему-то помнил, что в ней билеты в цирк, на всех, втроём. И знал, что мама с папой написали в ней: вначале маминой рукой, красивым почерком с наклоном вправо:
«Сыночек наш хороший, с Днём рожденья!
Расти большой и добрый, умный, сильный, справедливый!
Скорее поправляйся, больше не болей! И будь счастливым!
Мама с папой».
И ниже буквы улетают влево, как хотят, едва поймёшь:
«Расти большой, не будь лапшой и не хворай!»
И две знакомых подписи, наклонённых друг к другу, как будто ветер дул на руки с двух сторон листа.
Под люстрой, в снежном утреннем везде, ничем от насморка не пахшим, кружились каруселькой золотые рыбки, куде́льками хвостов из разноцветной плёнки шелестя, и солнечные зайцы разбегались по стенам. Проплыл куда-то коврик на полу, рассыпался, собрался в шёпот-топот, голоса. В прихожей мама с папой одевались, куда-то собирались без него, тайком, он крикнул:
– Я проснулся!
Мама заглянула, сказала в щёлочку двери:
– Мышонок, я уже в ботинках.
– Вы куда?
– Мы ненадолго, скоро будем.
– А куда? – спросил ещё, распутывая сон, и повторил, закутываясь снова:
– Куда?
– За птичьим молоком поедем, хочешь птичье молоко?
– А долго вы?
– Проснёшься – мы уже вернёмся.
– Я уже…
– Поспи ещё, малыш.
– Ну уж малыш. Шесть лет богатырю, а, Петьк?
Он радостно и сонно улыбнулся, в распахнутую шире дверь увидел папу близко, только подбеги, но подбежать не мог, завязли ноги в тёплом сне, и разноцветные машинки покатились наволочкой подушки, папа подмигнул. Петруша вспомнил, что сегодня день рождения, будет праздник, гости, тётя Таня, тётя Галя, дядя Женя, дядя Алик, на блюдце мандарин обвил засохшей коркой пертуссин. Он обнял зайца, крепко-накрепко прижал, подумал: «Птичье молоко…» – и стало вкусно раньше, чем попробовал его.
– Я с вами.
– Вот поправишься, и с нами, с тобой пока немножко бабушка побудет…
– Не-е-ет!..