Осы, стрекозы, пыльные плодожорки,
ящерки, головастики, голавли,
яхты, фрегаты, шлюпки, фелуки, джонки —
где они? Утекли
в плоской полоске света, в летучей влаге
ворохом охры в мелком лесном овраге,
щепками, головёшками на плаву,
струпьями лета, лопнувшего по шву.
Врунгели, уленшпигели, оцеолы,
дервиши, беспризорники, короли,
юркие чародеи бродячей школы —
где они? Утекли,
сгрудившись на корме одряхлевшей барки,
где посылает «sos» головастик в банке
азбукой Морзе всем старикам земли,
прячась под курткой у китайчонка Ли.
В тёмных запрудах, в заводях неопрятных,
переливая «некогда» в «никогда»,
лица листвы в прожилках, в пигментных пятнах
перед концом разглаживает вода.
И проступают вдруг, как на общем фото,
скулы, носы, веснушки. Вполоборота
кто там свистит беззвучно щербатым ртом —
Гек или Том? Да ладно! Конечно, Том.
Фонарик убивает темноту. Под одеялом, в горнице, в саду щелчок – и дырка в ней, щелчок – и дырка. Она холодным щекотком перебежит под майкой, сейчас умрёшь – пошутит за ушко́м, холодной веткой полоснёт, ударит серым мотыльком по чёрному стеклу.
Фонарик убивает темноту, как папа научил, когда купил его в приморском магазине сувениров, где маме шляпу, папе плавки и носки.
Что ночью в доме отдыха «Союз» таким оружием можно отразить атаку моря – пали в гудящую волну, пали и отбегай и снова по лунным гребням, в выкипающую тьму, насквозь! Бабах – и дырка в ней, бабах – и дырка. Охранный пёс морской, знакомый по столовой, несётся вдоль вскипающей волны – р-р-р! тяф-тяф-тяф! В шипящей кобры капюшон, девятый вал – пали! Громада за громадой, враг! Напал без объявления войны на мирный берег? Р-р-р! Тяф-тяф-тяф-тяф! И пограничник, завиляв хвостом в восторге, у волнореза море отряхнёт.
Кузнечики трещат, на танцплощадке «ABBA». Над миром звёзды, по дорожке фонари.
По морю до утра заставой пёс морской, а утром море тихое лежит, послушно держит небо, с ракушками, стекляшками-дарами на влажной полосе прибрежного песка.
Оно ушло к границе горизонта, плюясь и огрызаясь, грохоча, зажав в клыках резиновый дырявый мячик, неся на чёрных перекатах карамельный фантик, который всей своей громадиной незваной так и не сумело потопить.
Фонарик убивает темноту, находит под кроватью тапок, кубик, карандаш, заколку-невидимку, всё то, что съела глубина без дна, которой всё равно что есть. Подденешь шваброй, выкатишь на берег световой, она оставит сор, паучью прядь, седые волосы старухи, её пропавшие очки. Их не было сто лет, с счастливых дней. Она подует в стекла, плюнет, рукавом протрёт, довольная, опустит на нос, увидит в них всё то же, что тогда, перелистнёт, мусоля в пальцах, уголок. Опять всё то же.
Она вздохнёт, пойдёт, покойнику прочтёт:
– «Неть исцеления костям моим от гнева твояго, болезь исть крестъ гряхи прожёгши, вземли дела мои, Христе Ийсусе, агнче божи, и даждь мне быти верною в мале…»
Направил дуло на окно, спустил курок – щелчок, и свет, как пуля, прошёл стекло и заскакал в траве волшебным пятнышком оранжевого цвета. Фонарик убивает темноту. И из-под одеяла направил дуло в сторону её. Сухой щелчок – и ничего, ещё один, ещё…
Она компрессы-марли пальцем выгребла из щек, на край стола жвачки положила.
– Забыл… Эх ты, кремнёвый, а папка-т как тябя любил…
Ещё – и ничего, и, выпустив фонарик, стиснул зубы о кулак, считал до ста, как папа научил, чтобы заснуть скорее и проснуться. Всегда так – чем скорей уснёшь, тем сразу утро, а сон – как будто провалился в голову свою, в ней заблудился, сдрейфил, побежал. Бежишь, ревёшь, зовёшь, но из неё, и смотришь из неё, и выбраться нельзя, и ужас догоняет со спины, и там, куда бежишь, встречает крик, и курья голова отрубленно глядит из выжженной земли стеклянным глазом, в который быстро затекает неба синева.
– Забыл. А раньше дня без их не мох, все «мамоська моя», все «папоська мои», всё «с бабой не хочу», и в визг, как режуть, што баба мильяционер, што идьма с помелом, кулак закусить и грызёть, хоть кашей не корми, себя грызёть – и сыто, горю б так… Петруша, спишь?
«…Четырнадцать, пятнадцать…»