Прилипнув носом к чёрному стеклу, локтём отдвинув от себя стакан с калекой-мухой, он всё смотрел в огромную над садом глубину: в ней много-много звёзд, одна поближе всех, – их, мамина звезда, другие дальше, дальше, без конца. Одна чуть-чуть подвинулась в глазах, и он вцепился взглядом. Она пошла над лесом вверх, мигнула и исчезла: самолёт. Лететь бы в нём сейчас куда-нибудь, в такой вот точке в мягком кресле посредине темноты, тебя какой-то мальчик видит из окна, потом – как проглотила точку чернота, а ты уже на том краю земли, где точка превратилась в утро.
И не заметил, что ушла. Она вошла, как будто ночь снаружи дверь толкнула, запуталась в пау́чине от мух, сдирая занавесь с лица, сказала:
– Чёрть тебя проклятую развесил… – На гвоздь повесила ключи. – Тямно, хоть хвозди забивай.
В лицо сухим щелчком ударил мотылёк, оставив пыльный след той стороной окна, он отшатнулся. Забившись в кру́га свет под нимбом пыльной лампы, ждал, когда сеннáя тень до стула доползёт, чтобы отдёрнуть ногу, чтоб не успела тапок откусить. Вытягивая руки в лапы, пальцы в когти, уродливо виляя и кривясь, она ползёт из самого тебя, когда собой от света свет загородишь, нелепо повторяя шагом шаг, скользит неслышно, не оставляя след, не поднимая пыли, сгибаясь карликом, вставая великаном, движеньем пустоты без носа, рта, без глаз.
– Ну что, дружище, всё не спишь?
Петруша пальцем показал на тень, ползущую к кровати, такую же живую, как паук, какого не поймать, не раздавить, не оттереть с ковра, не разрубить, хоть топором руби. И папа щёлкнул выключателем у двери.
– Ей, брат, за этот круг никак. – Стекла прочнее, свет не подпускал к кровати тень, съедал и растворял её, как щёлочь на плите сухие пятна жира. От тени помогает только свет, и выходило, он сильнее темноты.
Перепустив шнурок, перебирая в пальцах медный крестик, она сидела рядом за столом, двоясь в стекле, смотрела тоже в сад – казалось, что, наоборот, глядит из сада, с той стороны, откуда в дом стучат ночные мотыльки, вот слава богу, что не могут сквозь, и только тени их скользили и метались по стенáм, но тени не касаются тебя безумным треском крыльев, не пачкают, задев седой пыльцой из пепла отгоревшего костра.
– Иди ложись, эшпиримент.
– А ты?
– Что я-то, я?.. То знать не знат, помочь не дозовёшь, то горницы дойти без бабы задь прилип. Иди, война, учися, школа, пригодися. В землю́-то каждому ложися одному. Иди-иди, и баба чась придёть.
Она пришла, горшок ночной задвинув под кровать, макнула марлечку в настойку лопуха для дёсен, набила щёки, вышла, шамкая, спросила за стеной:
– Ну, што, голуба, шанку дать?
Но дедушка пописать не хотел.
– Шмотри, осикашься, вштавать не буду я.
Петруша знал, что ночью точно встанет раза три; разбудит деда, будет воевать: «Пописий, Христа ради, горявой, нальёшь – застудишь дармовá…»
По книжке строчки расплылись, он головой тряхнул, как мух распугивая слипшиеся буквы, чтоб снова сели, собрались в слова, но лист остался жёлт и пуст. Нелегкий день прошёл, как будто съела темнота, как лист перелистнул, а там ещё один, ещё она.
Он под подушкой проверил папин пистолет-фонарь, кухонный нож, свисток, прикрыл рукой малюсенькую лампочку в пузырике стекла, нажал курок, фонарик вспыхнул, горбик одеяла тускло засветился в темноте, сгоняя тени к складкам тряпочной пещеры.
Тук-тук в окно седые мотыльки, и он сквозь сон ей шепчет: «Баб, не открывай, не открывай ему…» – и слышит тяжкие шаги, стон половиц и скрип распахнутой двери.
– Рабь божий Иоанн, рабы Мария, Вера, Петр, Даниил…
Горит лампадки огонёк над городом горящим, над маминой постелью; мамы нет и папы нет, так сделал тот, кто ждёт за дверью, всех, как кошка мышку, воробья… хороший этот воробей или плохой? Хороший! вкусный! Хороших и плохих – они на вкус как шпроты в масле, только хвостик плюнь; как пишут на окне вагона под землей: «Детей, пенсионеров, инвалидов, женщин».
– Той день шуди, той день карай, сё волею твоей, нет праведного, вщяк, и шмерть приди, омыв, и жизни вечнáя в Христоийсусе нашем вще вошкрешнем в третий день шо штрашного шуда. Те шлава ныне, денно вещный, шлава. Помилуй ошподи, помилуй ошподи, аминь. Фонарик, Петя, погаси.
Он отпустил фонарика курок, и свет погас.
– Пешушка, ты родителеф-то помнишь?.. – сквозь чернотой разрушенные стены спросила голосом знакомым темнота.