Растягивая так и эдак звук, невидимый жучок трещал в невидимом углу… невидимой рукой качало занавеску. За ней луны пятно, под ним заросший сад, за ним забор, калитка, куда веранды сетчатая тень не достаёт, берёзовая роща, косогор с сухими комьями ступенчатых оврагов, с зелёными тенями в острых пёрышках осок. Бегущий шум воды, бегущий шум травы с волнами иван-чая, где не хватает глаз, а тоже есть; за поворот реки водохранилище, ещё река, река, а дальше – море, дальше – небо. Умрёшь – и станешь им, смешаешься со всем, как сахар в чае размешал. Большому маленький никто, но большего не будет без него, чем больше маленьких, тем больше – больше. Так поднимается курган над отражением облаков, так бочка наполняется водой, грибом к грибу корзинка до краёв, что тяжело нести, потом пойдёт на царский ужин. Всё из всего, ты часть его, из лужи половина в землю, половина вверх от солнца испарится, растворится, чтоб нового дождя набрать, всё пополам, наверх и вниз; и, выходило, умереть – наполовину небом стать со всеми вместе, огромным небом, бесконечным небом, какому даже горизонт не край.
Она добавила, вздохнув:
– И дня нима, и человека.
Да будут чресла ваши препоясаны
и светильники горящи…
Будьте же и вы готовы, ибо, в который час
не думаете, приидет…
Вневременной, внеуправляемый поток, впитавший долгий летний день, вместивший всё прожитое в сейчас, в тебя, прижавшегося ухом к сонной мякоти подушки. В пещере одеяла падал снег на папин воротник, и барабанила весну капель по лужам, осенние дожди оплакивали лето, яблони цвели, в густом июньском зное у воды жужжали пчелы, крестили воду вертолётики семян, темнела мельба, как будто принцу нищему, наследнику по лету, бредущему с пакетом сыроежек по траве, берёзы, кланяясь, бросали под галоши сгорающее золото своё. Сентябрь жгли седым, сырым и горьким дымом, яблоки пекли, вбивали в запертые ставни тишину и покидали до схождения снегов.
По кругу…
Ещё сегодня поиграли с Сашкой за калиткой в «обгони», бросали кубик из игры настольной в землю – число шагов, какое выпадет на грани, и Сашка перед тем, как бросить наудачу, колдовала в сложенные руки, молилась: калды-балды мне! И от черты, и до черты, прочерченной в дорожной пы́ли, кому быстрее повезёт дойти, тот выиграл, может перейти черту и заорать: «Я! Я!» – а проигравший нет. И сколько не молись калды-балды, не дуй, как Сашка, в руки, ему «один» всё время выпадал.
Он перешёл за ней черту, она обиделась, сказала:
– Так нечестно! – И ушла.
День проносился мимо, увозя с собой далёкие миры волшебных стран из южных скал над синими чернилами морскими, какими невозможно написать: «Мы терпим бедствие, спасите нас! Ивакино. Вторая линия. Участок номер…»
Бутылку кинешь в море, море возвратит надежду, шипя осколками разбитого стекла, а солнце будет жечь несуществующий песок у детских ног, похожих на уродливые сту´пни мертвеца, бубнящего в пустой: «Бы-ба-бы-бы…»
Старик, старуха, вечность, шум прибоя, вы с папой очень далеко зашли в тот день косой вдоль скал. Здесь сладкий тошнотворный запах не даёт покоя, странный провожатый, хозяин поджидающих кого-то крабиков морских, играющих в ногах обрушенных причалов, обрывом уходящих в волны через шлюзы недостроенных мостов.
Похожа на сарай, хибарка, как улитка, прилипла к выступу над бездной синевы; в пробоине окна сквозь зубы битого стекла – слепая чернота, как будто тот, кто кинул камень, открыл портал в обитель зла без цели, просто зла, в колючих зарослях без запаха цветов; и лáвровый пакет для мамы шуршит в руке у папы, выдавая дому каждый шаг непрошеных гостей.
Рыбачья сеть повисла на стене обрывком паутины, старуха-мумия перебирает у разбитого корыта алычу, а домик-коробок присосками, корнями ушёл под линию земли, как баржа, чересчур гружёная щебнём.
Ни мальчика, ни рыбки золотой, там только кости чаек, клювы-черепки, набитые землёй, и косточки янтарной алычи.
– Пойдём назад?
– Назад не выйдет, брат.
– Назад, домой! Я к маме!
– И к маме нам вперёд.
Они пошли вперёд, хотя назад, и возвратились к маме.
Обитель времени у моря.
Отлив, прилив листают дни, секунды превращаются в столетья, там память – селевой поток шоссе в стеклянной трубке летоскопа, в туннеле из кусочков битого вчера, опавших флоксов, высохших семян и облаков, летящих мимо, смотрящие в глаза тоской непоправимой разбитой чашки черепки.