Она, ворчливо сторговав гречишный мёд и мёду не купив, сдалась, взяла ему на палочке медовой сотки, за руку потянула из рядов. Он облизнул в пакет обвязанный подарок, но только вышел из тени́ навеса в день, его отбросило назад, толкнуло в землю, стошнило горькой гадостью внахлест, и, утерев платком, чертя Аллаха и медок его, кляня себя, что угодила чёрту, деньги выкинула зря – ой мамочки мои! – она взяла лицо его в обхват ладоней и в них расплылась на пятно янтарным клеем, забивая вздох. Трясла, трясла, звала снаружи:
– Петь! Петруша? Петя? осподи помилуй, што? Чаво, сыночек? што с тобой?!
Разбухло сладким варом в языке, надулось в животе, забило рот, залилось горлом, позвало в сон, крахмальной простынёй разгладив одеяла, как будто мама после ванной только постелила, зашептала: «Спи, любимый, спи, сыночек, спи, родной…»
Как электрическая карусель-кабинка, аттракцион ВДНХ, куда ходил когда-то с папой-мамой, скрутился день, погас, уменьшился, втянулся, расширившись до точки, дырочки на чёрном, как сквозь звезду смотреть в далёкий день. Внутри огромной душной темноты зевнуло глубоко до дна, как кит планктон вдохнул, затягивая в пасть с волной кораблик-спичку, безвольно потянуло вверх, кисель из голосов и звуков, неразличимых в качке пятен лиц остался позади, внизу. Он полетел на свет, легчее, чем во сне бывало, как парашютик одуванчика над лугом, как солнечное пятнышко к огромному магнитному пятну.
Расплавленное солнце заходило, впитываясь в травы, и запахом земли, цветочным южным зноем ширилось вокруг, всё не держало веса новеньких сандаль, что только что купила в «Детском мире» мама, как будто только что, но высоко и долго лет назад. Разжались пальцы, выпуская свет, и тот потёк на серые асфальтовые дыры. Огромный, нестерпимый свет.
Всё полетело невесомо, не держась земли, как яблонь цвет или горошки занавески в тёплый летний вечер, в разлом времён, под разнобой голо́с, зелёный мыс в иллюминаторе, крыло, как нож по маслу, режет облака над бесконечной синью, кумыс из оловянной кружки, лошадь, папин галстук, красный мак… Горчил и лился тёплый свет из запаха некошеной травы, меняя прядь на прядь, сосновый лес гудел так далеко под ним, что он подумал вдруг, что там, внизу, теперь ни одного мурашку не раздавишь; от высоты захватывало дух, и рядом с ним летело множество таких же, как и он, пылинок-золотинок; вертящиеся электрические вьюжки-семена стелились над землёй парным туманом. Их смехи, голоса все были детские, как будто за калиткой, вертя колёса-карусель, пронёсся дачный маленький оркестр велосипедный к пру́ду, и кто-то за́лил поле синей тишиной. Такая тяжесть в воздухе повисла, что показалось – лёд под ним, глубокий лёд речной, но лёд впустил, пылинки опускались в землю по одной, по две, по три, кружа между стеблей, и гасли, исчезали…
Он тоже медленно снижался, тяжелел, и выше становились травы, похожие на лес стволы стеблей, огромные глаза буках, жуков, цикад, сороконожек, их щупальца и скорпионовы хвосты, и жвала, панцири, усы и жуткие стрекочущие крылья, и отражавший лунный свет паучий глаз; он, паутины не качнув, упал ничком на землю, и что-то быстро потащило вниз.
«Ни страшно помярать, прощённых ангелы нябесные на небы забирають, они – хляди! – лятять, лятять… А туть мне не ступай, тюльпаны посадила… примудрыя цвяты, на осень сами луковкой под землю лезуть до весны…»
Со скрежетом раздвинул зубы нож мясницкий, впуская звук, горячий зной, и ярче солнца загорелась наверху звезда, и воздух втёк, похожий на расплавленную лаву, и что-то стиснуло со всех сторон, всем весом неба придавив к земле.
– Сичась… давай держись-ка бабы, ну-ка… сичась, давай-давай… в тинёчек, в парк пойдём, водички хочешь? Грушки? Ножки-то идуть? Ох, дето, дето, бабу напугал-то… чуть ни помер, стрась какая… Ты посиди тут, посиди, сыночик, а баба сходить, купить супрастин…
Случайный в солнечном пятне мелькнёт, исчезнет в никуда комарик. Бедняга горожанин-шмель присядет на ромашки чахлый фитилёк. Цикорий держится за жизнь в разлом асфальтовой земли, полынь дорожная в пыли, и грозовая туча с рынка то ползёт, то не ползёт, гремит, как будто между синевой над площадью и рынком идёт небесная война.
Она посмотрит, скажет:
– Осподи помилуй, в дождь бы не попасть… И зонт-то, дура, не взяла.
В зелёном бархате тени поганка в серенькой косынке, как раскалённой печью воздух за оградой пышет; прохожие бегут; бегут в траве, истёртой зноем, муравьи; воробушек скакнёт, воробушек отпрыгнет, сжимая в клюве дар небесный – корку беляша; пристанционный летний дух вытягивает эхом тревожный паровозный «ту-у-у… – да-а-а…», как папа говорил.
Они сидели на пеньке в Центральном парке, Дом культуры «Дружба», от рынка к остановке перебравшись кое-как. Сиамским близнецом, спиной к спине: он с краешка, она посереди, касаясь влажными цветочными горбами майки, спустив с тяжёлых ног гармошками носки.