«Хав! Хав! – как будто немцы у двери, зондеркоманда в чёрных сапогах. – Хав! Хав! Зиг хайль!» Комбайны-танки, танки-трактора, под бесконечным небом пролетел фашист с учебника картинки, а ты лежишь, раскинув руки, живой убитый на траве.
– Яко же утреня звезда просве́тить после мрака, деяньем благодетельных чудесь твоих…
Тебя ведут сквозь чёрный лунный свет на небо любимые и мёртвые твои, а смерть такая быстрая, как выстрел, как дробь осенних яблок крышей чердака – трата-та-та!
– А чё, баб, не пришло ещё?
– Чаво пришло, чаво тябе?
– Ну, царствие его?
– Уймися, не́верь языкасть. Придёть.
Глубокий сон хранит овражины кургана, над ними полем катится луна, и резко проступают ветки на закат, до черноты обугленные небом.
– Засыплеть, всех засыплеть, от увидишь. Нахрябли́. Обрвано-драно осударство папертью стоить, позолотить хранитный хробь, за воздух скоро будуть драть собаки, от увидишь. Какой ни клопь, на жопь залез – моё, пищить, а баба ся́дить. Ся́дить баба, от и сё твоё.
И он хихикнет шутке в темноте, и несмешной смешок погаснет в уголке подушки.
– И так-то не вздохнуть на свете, осподи прости…
– Ба, можно форточку открыть?
– Тябе открою, щась открою, идоль, сопли тянешь третий день.
Темно. Покойника тряпьё развешено под стулом ближе к печке, душно, лежишь, разбитый сном, туман в саду. Сырая прель досо́к скрипит сама собой, скребутся мыши, за стеной выводит буквы дедушка Данило: «А-о-у-и… и-у-о-а…» – других не выучил ещё, и где-то бухнет по воде серебряным серпом большая рыба, промчится над курганом птичий крик, прошлёпает лягушка, и что-то упадёт тяжёлое на крышу, как будто ведьма села в помеле.
– Ой, што-т такое? Ктой-то, Петя?
– Вороны, баб.
– Чавой-то тяжелы…
И там, вдали, за полем, чёрным лесом Москва приподнимает небо заревом огней.
– Горить ваш Вифлеем.
– Да это, баб, закат.
– Закать, а трубы-то дымять, де люди жить грешать… В Ивакино он дом у председателя пожгли? Пожгли. Карельский сруб, в два этажа дворец, облили керосином да пожгли… Есть правда на земле, управа в небе. Не мстите за себя, сказал, и аз воздам.
– Чего, баб, аз?
– Аз – это я. Отмстить за нас.
– Так это люди ж, баб, не молнией ж его.
– У бога наши руки на земле.
И, побросав в ведро обмылков, на ночь водой зальёт раствор, чтоб к утру было чем в рядах малинных белокрылку с долгоносиком «под коммунизьм» ровнять.
– Помрём, Данило, от и будить коммунизьмь. Ни бедных, ни-и богатых, никаких. Ни царь, ни нищ… покойник, слышь? Он, рай-то с комунизьмом не отли́чишь? и равенство, и братство, всё в зямле, чярвю-то всё равно, с чаво обед.
– Ба-а-б… а может, если гроб покрепче сколотить, то черви не пролезут…
– Пролезуть, черв визде пролезить, на то яго осподь и создавал.
– Крещёных черви, ба, что ль, не едят…
– Едять крящёных, некрящёных, всех едять. На то он тлен, червива пища, а дух крящён на небесах парить…
– А некрещёный?
– Не можить нехрящёный в царство божие войти, то веруй, и спасёшься. А кто бяскресть, не причащён его причастным, от плоть не пьеть, не есть, тот не имеет части от его. А сё его.
– Чего тогда креститься, баб, раз всё его?
– Его, да не твоё. Бяскресть есть чадо гнева мояго, сказал. Крещенье – дверь моя в спасенье. И до крещения все мертвы.
– А папа с мамой?
– Оставь меня ты, бога ради, сатана!
Варенье, чай, баранки, вечер. За окнами туман, стирает дождь озябший сад, часы тик-так, и делать нечего совсем. Меж ними стол, над ними лампа, и стул скрипит туда-сюда.
– Сказала, не качай. Сказала што те, бе́здель, не качай! Черевухнёшься, новым мама не родить.
– Не надо.
– Да што ш ты будишь делать, ну? Самой, што ль, шей тябе свернуть? Чаво дуришь, што ль, ноги некуда дявать?
– А можно к Сашке?
– Сказала, папин! Папин! Папин стул!
И тихо станет. Так тихо, что уж лучше бы черевухнуться насовсем.
– Петруш? И то… Чаво всё думаю-то я… Покойник вон партийный, Ваничка не крещен, Маша… Вдвоём, што ль, значить, в рай пойдём?
И молча посмотреть в глаза лихие. И снова стулом заскрипеть.
– А можить, неть его, Петрушка… То, можить, есть, да нас не принимат. В земле гряхам покойней… Не бось, молчок, пожи́ла баба, раю не видала, а ад видала, ад-то здесь.
И чтоб не к ней, не с ней, на всякий случай крестик выкинуть в канал.
Жестя́ный полукруг лампадки. Собрание теней в углах, на полках, в ящиках, шкафах. Собрание вещей на чёрный день – «на память», «пригодится», своей пронзительной и страшной бедностью похожих на грустное приданое судьбы, что в чемоданах старых бросит в кузов хмурый грузчик и ржавый грузовик покатит на погост.
Она под осень соберёт остатки, до ягодки, до голо приберёт, накроет чёрными мешками, тряпками гортензии и розочки свои, а сверху налетит светло и ясно, предтечей зимних холодов, мгновенной роскошью осенних покровов дорожки заметёт, сверкая в синем золотом монеток, осыплет под ноги… Царица сада, она торжественно пройдёт дорожкой расписной, и тень потянется за ней, ведя сухим и мёртвым шорохом земным.