Читаем Мудрые детки полностью

Мы ужасно тосковали по Перигрину, но он геройствовал на стезе секретной службы. Бог знает, чем он занимался, однако медаль ему за это дали. И бог знает, где он был, но вскоре после того, как мы поместили заметку в траурную колонку “Таймс”, в дверь постучали, и шофер выгрузил нам из армейского джипа дюжину ящиков мятного ликера и бочонок “Гиннеса”, так что все поминальщики отправились по домам с жиром на подбородках и крепким запахом алкоголя на устах, — так Перигрин помянул бабушку.

Спалив кости, потому что свинью мы прикончили втихаря — в войну за убой живности на мясо без разрешения можно было порядком схлопотать, — мы с Норой уселись в столовой, в этих самых кожаных креслах, и, слушая тишину в длинном пустом доме, где нам суждено теперь было жить без нее, хорошенько наплакались вдвоем, потому что нас теперь покинуло — и так жестоко — наше детство, и мы остались одни-одинешеньки.

Мы расстались не только с бабушкой. Она была единственным свидетелем нашего рождения и смерти нашей матери, и последняя память этого призрачного духа тоже умерла вместе с ней. С ней кануло в небытие все наше младенчество, так что мы скорбели и лично по ней, и, в еще большей мере, по самим себе, а вспоминая, как мы посмеивались над ее старческой наготой, сгорали от стыда.

Нам вот-вот должно было перевалить за третий десяток; нынче с высоты прожитых лет я едва могу поверить, что когда-то мы думали, что жизнь кончается в тридцать; в то время нам казалось, что это — предел, и не только потому, что шла война. И верно, когда она закончилась, мы прежними уже не стали.

 После войны, помню, мы вечно зябли. Пальцы у нас годами были сизыми. До войны мы были молоды, потом жили в солнечной Калифорнии; в войну помогал адреналин, и всегда подворачивался какой-нибудь готовый согреть парнишка. Но потом навалилась усталость, и кровь уже не так грела, а вокруг поговаривали, что наступила эпоха аскетизма, — но мне кажется, что мы мерзли больше не из-за экономической политики Стаффорда Крипса{108} или холодных зим конца сороковых, а потому, что не стало бабушки.

Без бабушки — неустанно поддерживающей огонь в каминах, оставляющей для нас зажженным свет по ночам, встающей по утрам, чтобы заварить нам чай, сообщающей ударами медного гонга, что порошковая яичница готова и стынет в тарелках, — дом превратился в сарай, по которому мы бродили неприкаянно, а в раковине громоздилась немытая посуда, лестница зарастала грязью, в кастрюлях на нетопленной плите каменели несъеденные бобы и т. д. и т. п.

Мы совсем запустили дом, возвращались туда только спать; иногда поджаривали себе по кусочку хлеба. Будто душа покинула дом со смертью бабушки. В холле, шевеля ковры, гуляли сквозняки; в постелях с серым, грязным, давно не менявшимся бельем было полно крошек. Да и времена для танцоров наступили нелегкие, хотя мы и пытались себе в этом не сознаваться.

Начались беспросветные дни гастролей, эпоха заката — театры становились все хуже и хуже, зрителей все меньше и меньше, костюмы на танцовщицах — все откровенней и откровенней. Последний вздох мюзик-холлов. Тогда был закон, что девушка, если она не двигалась, могла выставить наружу абсолютно все, но при этом чтоб ни качнуться, ни мускулом дрогнуть — просто стоять всем на обозрение в чем мать родила. Вот до чего докатились мюзик-холлы после войны. Ни тебе костюмов от Оливера Месселя, ни декораций Сесил Битон. Скажу только, что мы со стрингами и трусами ни разу не расстались. Стриптизом не занимались. Мы продолжали петь и танцевать. Однако порой казалось, что ремесло наше ухнуло в трубу, хотя “высокое” искусство было на взлете, отец наш утюжил подмостки в шекспировских ролях для пенсионного возраста — Тимон, Цезарь, Джон Гонт — и по-прежнему не хотел иметь с нами никаких дел.

Я давно заметила, что, если у людей нет своей семьи, они ее себе придумают. Мы частенько ездили теперь в Суссекс навестить леди А. От Линде-корта осталась куча обгорелых кирпичей, а дом на Итон-сквер продали во время развода, поэтому, вернувшись из Калифорнии, леди А. выставила жильца из оборудованного дровяной плитой “Ага” фермерского домика с открытыми балками в Линде-корте и поселилась там сама. В гостиной у нее всегда висел портрет Мельхиора в полный рост. Портрет занимал большую часть стены и несмотря на яркую позолоченную раму наводил тоску, ибо на нем он был в роли Коварного Дика, Ричарда III — весь в черном, со злым блеском в глазах. Сбоку она приладила свет, который никогда не выключала, а на скамеечке под портретом в стеклянной вазе всегда стояли свежие цветы: в марте — дикие нарциссы, потом по сезону — желтофиоль, ромашки. Даже когда выпадал снег, она бродила по холмам в шарфе и сапогах в сопровождении маленькой тявкающей собачки в поисках чистотела, ранних фиалок, подснежников.

Перейти на страницу:

Похожие книги