Он с трудом сложил в звенящей голове схему: да – это было место перехода. Нина!
Они были знакомы сто семьдесят шесть дней.
Она спросила его однажды:
– Откуда в тебе эта тяга к асурам, с чего? Затянувшееся детство?
– Ведь были же люди – великими! Великанами, равными богам! Почему нельзя подняться над нашим болотом, воспарить, вернуть? Плавать в воздухе и наслаждаться полётом, граничащим со счастьем! Я хочу понять, когда, в какой момент они стали демонами – те, что были равны богам и смертельно заболели гордыней!
Он схватил мобильник. Набрал эсэмэску:
Эсэмэска не прошла. Он набрал новую:
Эта тоже вернулась. Он не хотел этого принять и набрал лихорадочно следующую:
Он запоздало понял бессмысленность своих попыток. Приказал себе остановиться, выключил мобильник. Что-то подсказало, что он передал самое важное. Боль в груди обозначилась пульсирующей точкой, воткнулась тонким остриём.
– Наверное, так насаживают на булавку насекомое. Оно источает жёлтую кашицу смятого нутра, пачкает радужный панцирь, блёкнет, теряет живой блеск.
Он выключил ненавистный телевизор – как убивают гонца, принесшего страшное известие. Стал писать четверостишья. Писать и нумеровать. Записная книжка закончилась. Бродил в полумраке, собирал по всей квартире листочки, какие-то обрывки бумаги. Ворох исписанных, перечёркнуых клочков рос, пока этих четверостиший не стало – сто семьдесят шесть. Он рухнул на диван, подумал, отключаясь:
– Это памятник нам обоим! Неумелый и отчаянный. Тому, что зародилось и умерло. Так быстро, ярко и трагически.
И вдруг со щемящей грустью понял, что трагедия усугубляется его неумением точно выразить словами боль, понять во всей её страшной глубине, освободиться.
Он сложил листочки в раковину. Поджёг. Они задымились, нехотя занялись, вспыхнули и почернели печёной кожурой невесомого праха. Померцали недолго красными точками, погасли.
– Этим я хотел потрясти Нину? – удивился он, глядя на грязную кучку, некогда бывшую бумагой.
Захохотал хрипло, страшно, злорадствуя над собой, над тщетой бесталанных попыток.
Он явственно понял, что не помнит ни одной строчки из того, что было так важно, и уже не повторит на другой бумаге – не сможет.
Он ничего не ел, только пил, всё сильнее ощущая непривычную лёгкость тела, словно избитого – камнями? палками? кнутами? – и впадал в вязкую бесконечность замедленной немоты, в нереальность происходящего.
Он не знал, сколько прошло времени. Проснулся в зыбкой невесомости, с ясной головой. Мысли были бесполезные, как никуда не зовущий лозунг. Заняться ими не хватило бы сил.
Он включил мобильник. Экран сразу высветился, и прежде, чем он успел подумать или удивиться, раздался звонок.
Он подождал, пока сигнал прозвучит несколько раз. Для него было не важно – успеет ли он ответить кому-то на том конце.
– Алло, – не узнавая своего голоса.
– Здравствуй, Борис! – сочный голос мужчины, у которого всё в порядке.
– Да. Слушаю.
– Не узнал?
– Нет. – Боб покусывал ошмётки кожи на губах. Они отвлекали, цеплялись, раздражали.
– Юный пенсионер! Хорош дурью маяться, – Матвей здесь!
– Привет, Матвей. Только у нас в классе самый юный пенсионер – Санька Иванов.
– Ну, там особ статья – ракетчик!
– Чё хотел? – Боб был не рад, не скрывал этого, но ему было сейчас все равно.
– С трудом тебя нашёл! Ни дома, ни на работе. Хату снимаешь где-то у чёрта за оврагом! Где ты?
– Бирюлёвка на Куличиках!
– Ну, конспиратор! Надо встретиться.
– Мне – не надо.
– Не хами! Иначе не узнаешь главного!
– Может, ну меня на хрен, Матвей Феропонтович?
– Это мы всегда успеем! В общем – есть одна идея. Могу прислать за тобой машину.
– Не барин!
– Тогда закончивай ломучку, Боб, говори, где и во сколько!
– «Макдональдс» на Пушкинской, завтра, в полдень.
– В пять – итальянский ресторан на Садовом. Сегодня. Идёт?
– Всё принимаю, но – завтра. Да и денег у меня нет.