...Давидович дождался каравана, который заночевал под Теребовлей, утром отыскал башу. С недоверием смотрел Богуш Ованесян на красномордого толстяка, а что, если это атаман разбойничьей шайки, хотя армянин представлял себе разбойников другими, он еще не знал лика польско-литовских грабителей; льстивые глаза толстяка подкупали, а еще больше две гривны — деньги немалые. Богуш кивнул головой в сторону четырех ратников, стоявших позади Давидовича, — один конь был без всадника — и замахал рукой.
— Назад их, назад! А ты садись рядом со мной, — и поправил пояс с прицепленным к нему палашом в ножнах.
Из Теребовли выехали еще до восхода солнца — даст бог добраться до Львова еще сегодня. Страшно было Давидовичу, когда проезжали леса и перелески, но у караван-баши есть пайцза, она и его прикроет в случае чего; дремлют на возах торговые люди, скрипучий обоз длинный-предлинный, даже теряется на поворотах, мулы, волы, буйволы тащат груженые возы.
— Твое? — спросил спустя какое-то время Давидович, показывая пальцем на возы; он уже освоился, внимательно присматривался теперь к кавказцу: ему было не более сорока лет, да неужели все это — его собственное?
— Ханское, — скупо ответил караван-баша.
Глаза у Давидовича округлились.
— Ого! И ты тоже ханский?
— Умгу...
— А что везешь?
— Ай джан, — фыркнул Богуш, — скажи сначала сам, кто ты, а потом уж выспрашивай.
Давидович воровато оглядывался и, хотя на переднем возу никого, кроме них двоих, не было, наклонился к Богушу и что-то долго шептал ему на ухо.
Караван-баша внимательно слушал, недоверие на его лице сменялось умилением, потом — удивлением, на конец — восхищением; Богуш широко усмехнулся и, взмахнув рукой, ударил по протянутой ладони Давидовича.
— Ай, молодец! Ай, дорогой!.. А не обманешь?
— Разве только меня сам староста обманет.
— Не обманет, зачем ему обманывать, ты же для него — мешок с золотом!
Давидович слез с воза, когда из-за деревьев показался купол Лысой горы. Позвал своих ратников. Ему подвели коня.
— Я найду тебя у Хочериса, — сказал купцу, ставя ногу в стремя.
— Не забудь, возле Армянского моста! — крикнул ему вслед Богуш. С наступлением сумерек Давидович с ратниками въехал во Львов через Галицкие ворота.
Арсен на службу больше не возвращался. Забегал к нему Спитко — сказал: заболел. А потом зашел скрипач Боцул — попрощаться: отправился в свою Молдавию.
Бургграф свирепел. Хойнацкий предупредил Арсена, чтобы тот покинул как можно скорее Львов или с поклоном возвращался на службу. Нет, в тюрьму так просто не посадят — не за что, но разве такого не было, что цепаки приставали к невинным, обвиняя их в убийстве?
Арсен собирался в путь. Куда — не знал. С нищими? Но он избавился от малодушия — с нищими не пойдет, да и нуждаются ли они в нем? Смешной Гавриил: слушай, говорит, и передай Осташку. Кто поверит мне — панскому лизоблюду? Да если бы и поверили — гожусь ли я, достаточно ли смел, чтобы смотреть смерти в глаза? И каждый день глядеть на чужую жену Орысю? Нет мне места нигде... Найду снова скоморохов и пойду вместе с ними бродить по свету, ведь и бедные люди повеселиться хотят...
Давно ушел бы, но должен ждать: Симеон Владыка еще летом отправился с челядинцами в Краков, оставив на него свою мастерскую. Осенью вернется, вот-вот уже...
— ...Яцко помер, — вместо приветствия сказал Арсен, когда мастер остановился на пороге.
Высокий, ссутулившийся от многолетней работы с пензлем и резцом, Симеон Владыка стоял посреди галереи, безвольно опустив руки, казалось, ничто его не могло теперь сдвинуть с места: сообщение о смерти Яцка Русина, о котором он ни разу не говорил, но никогда не переставал думать о нем, на миг парализовало старого мастера. Смерть любимого ученика предстала перед ним непоправимым злом, бедой, которую уже не отвратить, надеясь, что на свете все изменится к лучшему, что сам Яцко одолеет свою слабость, что в конце концов есть друзья, которые помогут ему. А разве он, Владыка, хотя бы раз за два года попытался облегчить жизнь Яцка? — шевельнулась совесть художника. — Да нет, все ждал, что тот сам опомнится и придет к нему... Смерть Русина была уходом из жизни человека, который многое мог совершить, но ничего не создал и теперь уже не создаст.
Другого такого не будет — это невосполнимая потеря для человечества, которое обойдется и без Яцка, но будет без него беднее и об этом не узнает. Для Симеона Владыки в этот момент утратили ценность все его произведения — портреты, картины, витражи, резьба, ибо они сразу стали лишь документами времени в искусстве, но не звеном в цепи, порождающей свое беспрерывное развитие, — цепь оборвалась.