— Ходил. Юрий Анцифирович готов был выслать шесть тысяч войск. Я вел речь от твоего имени, как от правителя края — не замка. Но в это время из Полоцка приехал Свидригайло, продолжал величать себя великим князем, и посадник ему пообещал. Снова прольется кровь за булаву. А могли бы мы получить помощь...
— Как? Ведь мы только кастеляны. Без знатного рода, без титулов. Кастеляны Сигизмунда... А сейчас уже и не Сигизмунда, а королевские.
Каллиграф подошел к Преслужичу, сидевшему за столом, подперев голову руками, прикоснулся к его плечу; в этом прикосновении боярин почувствовал силу, он глянул на своего советника — тот пронизал его проницательным острым взглядом.
— Князь, — промолвил Осташко, — не жди титула от своих повелителей, они титулуют тех, кого не боятся. Ты же не дождешься. И нужен ли тебе он, фальшивый, словно подделанный грош, не имеющий хождения на рынке? Титул в тебе самом, это твое мужество, сила и ум. Князь, вели трубить сбор, и народ отдаст тебе клейноды, которым цены нет, — не перстень, не серебряный шестопер, а сердца свои и веру. Ныне провозгласят тебя князем Галицкой Руси и Волыни, а завтра на севере станут стеной новгородские полки, на западе же — гуситские!
В глазах Ивашка вспыхнул огонь, замер в напряженном ожидании и Каллиграф; бросит сейчас клич достойный муж — и всколыхнется море простого люда, который ныне бродит ватагами и в потемках воюет от имени лицемерного литовца, люда, который ждет этого клича в хатах, в поле, за станками.
— Князь... Ты назвал меня князем? Кто дал тебе право?
— Я — только частичка того народа, который обладает этим правом с тех пор, как назвал себя Русью. Но мы позабыли о нем, и я напоминаю, князь, встань на защиту русинского края!
Ивашко стоял лицом к окну, он видел весь город, и Вороняцкий хребет, и небольшую возвышенность среди болот, на которой в начале лета развевался позорный белый флаг над шатром мазовецких князей; его сердце наполнилось гордостью за победу, он почувствовал, как к нему возвращается решительность: разве не все равно, когда умереть, — и в этот напряженный момент в гнетущей тишине протяжно заскрипела дверь.
— Кто там?
— Боярин, — произнес, склонившись, дворовый слуга, — к тебе посланец из Львова.
— Из Львова?! — Преслужич готовился было увидеть вражеские войска, окружавшие замок, принять титул, дарованный ему Осташком, бросить с высоты олесской твердыни на Галицию, Волынь клич к оружию, но не ожидал увидеть перед собой смиренного посланца от львовского старосты Одровонжа, а тот уже перешагнул через порог его хором в черном кафтане, со свитком в протянутой руке, подобострастно и льстиво кланяясь. — О чем там?
Посланец поклонился и произнес елейным голосом:
— Русинский и львовский староста пан Петр Одровонж напоминает пану Преслужичу о рескрипте королевы Ядвиги, в котором повелевалось, чтобы Олесский замок не отделять от польской короны и назначать там старостой только поляка или русина шляхетского рода. Вы нарушили закон, перейдя от короны на сторону крамольного Свидригайла, однако пан староста доводит до вашего сведения высокое королевское прощение, предлагает сложить оружие, открыть ворота и всем вернуться на свои земли, вас же, боярин, оставляет гражданским правителем замка. Если вы не дадите согласия на это, — посланец выпрямился, — тогда на Олеско двинется из Львова несметное королевское войско, готовое ныне к походу.
Каллиграф видел, как потемнели глаза у Ивашка. Боярин сказал посланцу покорным, не то утомленным голосом:
— Я посоветуюсь с землянинами, а потом вышлю депутацию к пану Одровонжу.
Когда за посланником закрылась дверь, Ивашко виновато взглянул на Каллиграфа, словно просил у него прощения за то, что помимо его воли угас в его глазах огонь решительности; боярин будто стал ниже ростом, из великана, каким только что был, стоя у окна, превратился в обыкновенного усталого человека, а взгляд, окидывавший весь край, вдруг помутнел, ибо сузился до пространства поля, где растут просо и гречиха.
Ивашко почувствовал тяжелую душевную усталость. До сих пор она не давала о себе знать, его поглощали то бои, то безысходность, но вот неожиданно выход нашелся, ужом подполз, и вместе с желанием обрести покой сердце безжалостно обожгла тоска по дочери, которой он пожертвовал ради борьбы. А теперь все кончено, и не должен он отступать на Волощину или погибать — может и тут на старости лет отдохнуть возле любимого дитяти...
— Иди, Осташко, переведи письмо, — сказал. — А в воскресенье я созову к себе во двор землянинов. — И, будто оправдывая себя в чем-то, вздохнув, добавил: — Как я давно не видел дочери...
«Нет еще правителя в украинной Руси, — сокрушенно подумал Осташко. — Еще мало надругательств, мало горя, чтобы родился Жижка... Но что там задумали, во Львове? Это неспроста такая милость. Увидеть бы старца Гавриила...»
В тот же день вечером из Теребовли прискакал ратник с письмом от Давидовича.
«Будто сговорились», — мелькнуло в голове у Ивашка‚ когда вскрывал письмо.