— Не знаю, не знаю... — поник Рогатинец. — Разве нет Руси во Львове? Есть!.. И на севере есть. Велика Русь на свете, очень велика...
...Этот гневный взгляд братского сеньора ожег еще раз Альнпека — теперь в темной клети Пивоваренной башни. Рогатинец не знал — как, а вот Дратва знает... Боже, он, Альнпек, оказался на стороне ребелизантов-бунтовщиков, которые завтра поднимутся с оружием на борьбу с униатами, католиками, шляхтичами?
Дратва сочувственно присматривался к Ганушу, которым, видимо, овладело чувство безумного страха, и по своей душевной простоте, в своем примирении со смертью за правое дело, захотел утешить доброго человека, глубоко уважаемого львовскими мещанами.
— Успокойтесь, пан доктор. Смерть не страшна, когда знаешь, что погибаешь за правду.
Тогда Гануш закричал. Он повернулся к двери, стал стучать кулаками в железный затвор, разбивая руки до крови, и, обессиленный, опустился на колени, повторяя одни и те же слова:
— Выпустите, я раскаиваюсь! Выпустите, я раскаиваюсь! Раскаиваюсь, каюсь...
Дверь открылась, но вместо стражника, которого надеялся увидеть Альнпек, в проеме двери появился сутуловатый мужчина. Оскалив гнилые зубы, он произнес:
— За раскаяние платить надо, ваша милость. Вижу, я пришел вовремя, ты уже готов продать свою душу...
— Душу?!
— Конечно. С каким божеским усердием будешь сейчас лечить своего самого злейшего врага, ты уже готов к этому, хи-хи-хи!.. Пойдем.
Бургграфский суд в день летнего Ивана 1607 года, на котором председательствовал новый бургомистр Вольф Шольц, дорого обошелся не только Дратве, но и Абрековой: ей запретили продавать мясо, которое она покупала у гливянских пригородных жителей, и, чтобы не умереть с голоду, вынуждена была заниматься хиромантией.
Судили трех преступников. На скамье подсудимых сидел лишь один — Филипп Дратва. Янко и Микольца Бялоскурские, заочно осужденные на вечное заключение, спокойно распивали вино в корчме «Брага» в Краковском предместье; Дратву же осудили к смертной казни через четвертование.
Эта экзекуция прошла бы совсем мирно, как и всегда, если бы на следующий день после бургграфского суда (возле двуликой статуи правосудия уже стоял сооруженный помост, палач прохаживался вокруг него в красном капюшоне) над окном Абрековой не появился листок с призывом:
«Дратва невиновен! Бялоскурских на плаху! Потий живой, Массари убит. Освободим Дратву!»
Эти листки магически действовали на городскую бедноту: не успели еще вывести Дратву из Пивоваренной башни, как толпа двинулась к лобному месту, окружив его, разгромила помост; палач стоял, держа в опущенной руке топор, — сам ожидая смерти; бургомистр приказал трубачам выйти на балкон ратуши и играть тревогу; на рыночную площадь ринулись отряды цепаков. Они не набрасывались на людей, только оттесняли их от лобного места, и когда наконец в толпе был проложен коридор, отделенный, будто частоколом, вооруженными стражниками, когда сотни их, готовых при первом же движении рубить бердышами головы, окружили со всех сторон Рынок, от Пивоваренной башни к статуе правосудия направилась смертная процессия.
Впереди шел ксендз, в белом омофоре и черной митре, за ним — инстигатор, за инстигатором — маленький Филипп Дратва, охраняемый шестью стражниками. Лицо у него было спокойное, он посматривал то в одну, то в другую сторону, виновато улыбался: мол, причинил я беспокойство вам, панове; магистратские слуги наскоро сбивали разгромленный помост, и, когда на него ступил палач, кто-то из толпы крикнул:
— Бялоскурских на плаху!
Крик оборвался, человек ахнул от боли: толпа пошатнулась и занемела — цепаки стали расталкивать и оттеснять людей.
На углу Русской и Шкотской улиц зияла черная рама разбитого окна, в комнате над Абрековой, избитой цепаками, наклонилась Льонця и молча стоял понурившийся Пысьо.
Рогатинец остановился неподалеку от патрицианского колодца, слушая звонкий голос инстигатора, оглашавшего приговор. Нервная дрожь, пронизывавшая тело и душу, отбирала силы у Юрия, он подошел к колодцу и оперся на сруб — боялся подходить ближе к плахе.
Во Львове произошло неслыханное: люди, которые до сих пор занимались ремеслом, торговали, молились, жаловались на свою судьбу, вдруг стали проявлять непокорность. Голытьба с Галицкого предместья отказалась укреплять валы, неведомо кто расклеивал листки над окном Абрековой, теперь же мещане потребовали наказать виновных.
Неповиновение возникло как будто стихийно. Ни один житель города даже не задумывался над тем, кто взбудоражил, взбунтовал народ.
Юрий знал: это сделал Дратва. Он никогда не видел его и сейчас боялся посмотреть на него — муж, который взмахом сапожного ножа указал иной путь, чем тот, по которому более двадцати лет шли львовские братчики, стоял рядом с палачом на помосте перед статуей правосудия.