— Тревожится моя душа, братья, — вздохнул мних. — Католики стремятся поработить вас, униаты предали, ждете снова теперь Потия, который приедет к вам назначать своего епископа, и, вместо того чтобы защититься щитом православной веры, сами склоняетесь к хитроумной латинской лжи и губите себя.
— А как можно сейчас обходиться без латыни, когда полмира и философов, и мошенников пишут и говорят на этом языке? Мы должны знать, что пишут и говорят они? Обокраденными и обманутыми мы будем без знания этого языка — словно нищие, стоящие в притворе со своим Октоихом и Часословом, — резко ответил Рогатинец и понял, что повторяет слова, сказанные когда-то Шимоновичем.
Вишенский промолчал, разглядывая книги,
— Стефан Зизаний? Я слышал о Лаврентии, который «Азбуку» составил и был у вас дидасколом. Это — его брат?.. «Изложение о православной вере»... И как он излагает? — Вишенский водил глазами по мелкому шрифту. — Гм... «Существует две природы бога — человеческая и божественная, две воли, два деяния...» Ересь. Арианство...
В библиотеку вошло несколько спудеев. Они остановились у порога, с благоговением глядя на величественного старца, страстное послание которого они знали на память.
— Брат Иван, — произнес Рогатинец, мрачнея все больше. — Спудеи приглашают вас на спектакль.
Умолк Великий Кирилл на Корняктовской звоннице — освободившийся от мощи и силы старейшины, далеко разнесся пасхальный перезвон малых колоколов, удаляясь и рассеиваясь по полям и левадам, будто журчащие родники чистой воды, расцветая подснежниками и изумрудной травой, оживляя деревья винниковских лесов.
Нежный весенний рокот доносился и в пивную Мацька. Хозяин, сидя за столом напротив Филиппа Дратвы, прислушивался к колокольному звону и с горечью думал: не зря ли он затратил столько денег и вложил столько труда, чтобы жить в этом городе, где человеческие души гибнут под тяжестью кирпичных стен, где разгуливают как ни в чем не бывало черти и ловят людей, где камень давит на землю и сердца людей, где даже подснежники перестают быть цветами, ибо продаются за деньги. А как хочется сейчас под звуки звонких колоколов лечь на траву, наслаждаться запахом цветов и не думать о том, во что обходится этот отдых.
Филипп Дратва рассуждал вслух:
— Я, Мацько, не просто так просиживаю у тебя по воскресеньям и праздникам. Я размышляю. И не думай, что мне не хочется выпить. Но знаю — тогда затуманится мозг мой и оборвется нить мысли, которая много лет волнует меня. Вот из этого угла гляжу на людей и рассуждаю, откуда берет начало ложь, но не та, что привезли из Варшавы или из Кракова, а наша, русинская. Ты раскинь умом: лядских панов горстка. Вот так хорошенько напрягись, подуй — и нет их! А они держатся, да еще как, думаешь — на чем? На нашем паскудстве. Был ты, Мацько, бедным, правда, ну и что? Разве, научившись грамоте, ты повел за собой темных добиваться прав? Да нет, ты накопил денег, купил право жительства в городе и стал таким маленьким своим обдиралой. А паны и довольны — вспомни: разве тебе так трудно было получить это право?
— Я, Филипп, — произнес, не поднимая головы, Мацько, — давно думаю об этом, но такой теперь мир...
— А мир — кто? Мы. Я гляжу на наших братчиков... Подожди, не кричи на меня, я совершил бы большой грех, если бы сказал о них что-то подлое. Но поразмысли сам: как только не глумился над ними покойный Балабан, а они ему простили. Ты вот прогнал из корчмы Барона, правильно поступил, но не подумал о том, что Блазий учился жить у Балабана. А Балабан — у Потия. А Потий кто? — наш, украинский пан! Видишь, какую лесенку я тебе нарисовал?
— Не пойму, к чему ты, Дратва, клонишь этот разговор...
— Подожди. Ты знаешь о том, что Потий вчера снова приехал во Львов? Не знаешь. А теперь он пойдет в собор Юрия назначать нам епископа, да не один, а в сопровождении магистратских цепаков, и если даже нас соберется там в два раза больше, чем тогда, ничего мы не сможем сделать.
— Что ты хочешь этим сказать?
— А то, что надо начинать с наших кровопийц, а потом уже... Ты стал жить немного лучше и поэтому молчишь, словно в рот воды набрал. Меня лишили работы, я вынужден продавать сапожный инструмент и молчу. Балабан завещал братчикам крылосскую типографию, и они тоже молчат. Корнякт жертвует им деньги — они молчат. А надо...
— Что — надо? — настороженно посмотрел Мацько на Дратву.
Дратва поднялся и ребром ладони провел по горлу.
— Ты сума спятил? — ужаснулся Мацько.
— Или вот это, видишь! — Дратва вытащил из-за голенища сапожный нож. — Если бы мы все взялись за ножи... да на каждого грабителя, на каждого предателя... сообща. Эх, если бы сообща... всех Потиев, Баронов... а потом всю темную чернь двинуть с ножами на магистрат!
— Побойся бога! Ты безумный!
— А как же иначе, как иначе? — воскликнул Дратва. — Молиться, просить у бога милости, замаливать грехи в пещере, как сей мних Вишенский? Он муж праведный, но кому польза от его молитвы, кому?