«Затворник Иван, ты и на Украину зришь, словно на келью, — возмущался Рогатинец. — Не уподобляешься ли ты скряге, который прячет червленое золото в сундуке, и никто его не видит, никто им не пользуется, даже владелец его? А что, если это золото окажется ненастоящим, и мы не будем знать об этом, и когда-то на многолюдном рынке, попробовав на зуб, чужеземцы скажут: «Низкая проба!»
«Не могут все стать монахами, — подумал Мацько. — Кому-то и вино продавать надо».
«Свой орден задумал основать во Львове? — шевелил запавшими губами Барон. — Не позволим тебе, монах, осуществить это!»
— А тогда можете нас мучить, изгонять и сажать в тюрьму, потому что в ваших руках светская власть, но не думайте, что этим тиранством сумеете победить наш дух, не надейтесь, папы римские, кардиналы, арцибискупы и всякое лживое католическое духовенство, не надейтесь, власти мирские — короли, что православные будут поклоняться папе, не надейтесь ни ныне, ни завтра, ни во веки веков! Аминь!
Люди слушали затаив дыхание. Гневные слова Вишенского, казалось, остановили биение человеческих сердец, народ в этот момент готов был сделать все, к чему призовет мних Иван, и не по себе стало Юрию: столкнутся когда-нибудь два враждебных ордена, иезуитский и этот, еще не названный Вишенским, и тогда солнце затянется дымом — и вместо всечеловеческого просвещения и царства разума наступит пора страшного диктата силы победителя. И просветитель превратится в тирана. Нет — только просвещение, только обогащение мировой мудростью выведут русинский люд на высоту, до которой не дотянутся руки алчных. И тут мозг пронзила мысль: «Без битвы, без крови? Чудом господним?»
И вместо ответа под сводами храма разразилось грозное:
— Смертию смерть поправ!
Мних Иван покинул амвон, а люди стали повторять:
— Смертию смерть поправ!
Встревоженный Юрий пробирался к выходу, он хотел поговорить с Вишенским. «Смертию смерть поправ!» — гремело в Онуфриевской церкви; на паперти к нему подошла женщина, лицо ее было закрыто черной вуалью, она держала за руку русоволосого мальчика, остановилась, склонив в глубоком поклоне голову.
— Благословите, пан сеньор, моего сына, — чуть слышно прошептала женщина. — Перекрестите ему чело. Подойди, Марк...
После обеда Лысый Мацько по привычке стал за прилавок, поджидая клиентов — ремесленников с Сапожной улицы, которые в пасхальное воскресенье не проходили мимо его корчмы.
В углу за столиком сидел, как всегда, Филипп Дратва. На него Мацько не обращал внимания: на Русинской улице так никто и не узнал, кто тогда ходил по дворам и сзывал людей на Юрскую гору. Потом говорили, что это были школьники, потому что и листок с призывом был вывешен над окном Абрековой, — разумеется, что школьники; в голове Мацька помимо его воли назойливо вертелась глупая мысль: воскресений в году пятьдесят два, праздников больше двадцати, так это он ни за что ни про что получает от Филиппа семьдесят грошей дохода... Корил он себя за такие подсчеты и вообще — впервые за то время, как торгует вином в своей корчме, в его душе зародились сомнения. Он же братчик, и не простой, ибо торгует книгами, а книга — это самое святое дело: произнесенное слово хотя и зацепит, разбудит, встревожит душу, иногда прозвучит, как гром, но исчезнет; книга же разговаривает с тобой беспрерывно, она всегда напоминает, повторяет, становится стражем твоей совести... А вот он, Мацько Патерностер, продавец братских книг, с одной стороны, просвещает человеческие умы, а с другой — затуманивает им головы дьявольским зельем.
В памяти Мацька всплывали гневные, неслыханные еще среди львовской русинской братии слова Вишенского. Они взбудоражили устоявшиеся за долгую жизнь сомнения корчмаря, до сих пор у него все было разложено по полочкам, как сорта вин, — доброта и нелюдимость, страх перед сильными и непоколебимость, когда речь шла о вере; в глубине Мацьковой натуры самое видное место занимала скупость, а где-то в тернистых ее сплетениях дремала искренность; каждую черту своего характера Мацько объяснял по-своему, ничем особенно не гордился, но и стыдиться ему было нечего, а теперь все пришло в смятение, и хотя корчмарь твердо решил оставить за собой право торговать вином — ведь все не могут стать монахами, — однако сомневался в одном: не похож ли он на того безумца, который толчет воду в ступе, а масла сбить не может. Ведь именно так получается: тот свет знаний, которые он дает людям, продавая книги, тут же гасит хмельной отравой.
А сапожники — кузнецов, ювелиров, мечников редко видит у себя Мацько, это люди заносчивые и в большинстве своем верные уставу братства, — съев, очевидно, освященное яйцо и не дождавшись от жен хмельного, чтобы разговеться, приходили один за другим — черные, крепкие, как насмоленная дратва, подмигивали корчмарю, и он по их виду безошибочно угадывал, кто ныне будет пить за наличные, а кто просить в долг.