Мацько Патерностер смотрит и своим глазам не верит: так этот седобородый старец в монашеской рясе, который вчера заходил в его пивную и купил пять псалтырей, и есть сам Вишенский? Если бы знал — сулеи с вином попрятал, подвал ладаном окурил, господи, а он еще и улыбнулся, когда монах, беря книги, произнес, покачивая головой: «Богохульствуете, львовские братья, божественными книгами торгуете в питейном содоме». Я улыбнулся и ответил: «Вино у меня церковное, благочестивый монах, не изволите ли причаститься?» Теперь стыд жжет Мацька — как он посмел так разговаривать с мужем, который не боится открыто произносить крамольные речи? Но что самое удивительное: какая-то перемена произошла в нем самом, потому что не склоняет голову Патерностер, не смотрит с опаской на соседей, не поглядывает в сторону притвора, не появится ли там кто-нибудь, кто, увидев Мацька на этом богослужении, закроет завтра его корчму... Христос воскрес! Мацько удивляется, а слова проповедника вселяют в него бодрость, он чувствует, как расправляется его спина, как гневная речь мниха сеет в его душе злость на самого себя за то, что до сих пор его спина была согнута, как дуга, а что от этого получил: разве накопленные злотые — проценты за ссуды и торговлю — стоят того, чтобы всю жизнь стоять за прилавком, да грош им цена, если даже сын Роман, уезжая в далекую дорогу, не захотел и сотни взять, ибо они напоминали ему об отцовском унижении. У Мацька сейчас снова тревожно на душе — но странно! — его одолевает страх не за себя, а за Вишенского: не заточат ли его после богослужения в крепость, что стоит возле городского арсенала?
Барон, спрятавшись на хорах за спинами людей, внимательно слушает, чтобы не пропустить ни единого слова, и млеет от радости, что ему есть что рассказать своему кормильцу Соликовскому, недовольному ныне его службой. Ты, Барон, пропиваешь деньги, а пользы от тебя как от козла молока, карманные воришки, которых ты до черта привел со Шкотской улицы, это еще не плата за звание барона, нам надо, чтобы захохотали над братчиками те, что ныне верховодят на Русской улице; уже и карманные воры доносят на тебя, что ты в корчмах только то и делаешь, что хвастаешься своим титулом и службой у архиепископа, хотя должен был бы прикусить язык... А как же ему, от рождения убогому, униженному, завидующему чужой славе и достатку, удержать в тайне, как не похвастаться перед людьми, что он, бывший конвисар, а потом братский прислужник, имеет теперь свое постоянное место в пивной самого Корнякта, что шинкарка, увидев его, спешит к столу с порцией жареной рыбы и с кружкой пива, что Антипка раз в Неделю угощает его мальвазией, что иногда даже патриции. приглашают Барона за свой стол, а в покои архиепископа он может входить без стука. И нипочем ему Рогатинец. Встретился однажды с ним после той оказии на Крупъярской улице, Рогатинец хотел плюнуть ему в лицо, однако не посмел. Нет, не потому, что побоялся разглашения его прелюбодейства (не бойся, я не спешу об этом рассказывать), — на Барона плюнуть не решился! Ты уважай и считайся с моим мнением, ведь я уже не Блазий. И осекся вельможный сеньор, теперь обходит стороной... Ну, скажите, кто из посполитых достиг таких привилегий, кто сумел так возвыситься над серой толпой? Христос воскрес! Как этим не похвастаться? Еще люди подумают, что он остался таким, каким был, и вместо уважения и страха будут продолжать выражать ему сочувствие, а чего доброго, еще и насмехаться начнут...
— И так будет продолжаться до тех пор, пока мы сами не освободим себя из оков светской неволи. Ведь кто есть холоп и невольник? — Вишенский провел указательным пальцем, будто этими словами клеймил каждого прихожанина. — Да только тот, кто свету сему яко холоп, яко наймит служит и всю свою жизнь губит, служа до смерти. Посвятим же господу помыслы ума нашего, огонь сердец — и тогда, словно труха, рухнут оковы мирские!
«Мних Иван, — зашевелился протест в душе Рогатинца, — двойными оковами ты хочешь сковать нас, двойной покорностью... Нет, старче, мы должны служить миру, для этого мы и родились. Чтобы сделать его лучше, добрее, умнее... Потустороннему миру мы, живые, не нужны».
«Служу яко наемник самому себе и просвета не вижу», — подумал Лысый Мацько.
«Насмехаешься надо мной, монах, презираешь за мою службу — отплачу же я тебе за это сторицей», — перекосила злоба лицо Барона.
— Есьмо ревностно мамоне служим, то сытая жизнь склоняет человека к греховному плотскому вожделению! И если среди нас не будет истинных иноков и богоугодников, которые перед богом защищали бы поспольство, то жупелом и огнем, яко Содом и Гоморра, сгоревшие в огне, превратимся в лядской земле в пепел! Отвратим свои лица от алчного и лицемерного мира и в своей русинской духовной общине откуем золото честнот наших!