…Сноу написал Анисимову: «Высылайте бумаги, а я подам независимый голос с Запада». Времени в обрез, Большой Иван приказывает, чтобы к завтраму было готово представление Михаила Шолохова к Нобелевской премии. Прочитав присланную нам из Союза писателей информацию о правилах присуждения премии, углубился я в материалы Шведской Академии, насколько позволяло время и подручные источники, прихожу в директорский кабинет и, помогая себе, как Полоний, жестами, говорю: «Отделите это от этого, снимайте с меня голову, но если хотите, чтобы дали премию, такие слова, как
Изготовил я документы и отправил, а пакет вернулся обратно. Все побледнели, Иван почернел. В чём дело? Нет Нобелевского комитета, куда, с опозданием, послал я бумаги. «Копенганен!» – в тот день у меня в голове был Копенгаген. После стажировки оттуда вернулась Эля, моя соученца в МГУ, и по такому случаю спешил я на встречу всей нашей университетской группы. Отправляя бумаги, думал, вместо Стокгольма, «Копенгаген! Копенгаген!» И вернулся пакет… из Дании. Даю телеграмму в Швецию: «Бумаги давно отправлены». А там не только наконец дошедшие до них бумаги приняли, но и премию дали как было предложено: «За бескомпромиссную правдивость» – без коммунистической партийности[194].
Когда в 1972 г., оказавшись в Стокгольме с лекциями по линии «Знания», я первым делом попросил свидания с Остерлингом, то шведы насторожились: «Это вы хотите с ним о Солженицыне говорить?». Спрашивали, потому что Остерлинг, состоявший в переписке с Иваном Шмелевым, жавший руки Бунину, Голсуорси, Элиоту, Фолкнеру и Шолохову, недавно пожал руку Солженицыну. «Причем тут Солженицын? – говорю. – Доктор меня выручил!». И пожал я руку, вручавшую премии, а меня спасшую от гражданской смерти.
В шведской прессе появилось интервью со мной под заголовком «Солженицын – писатель не великий», он надолго своей прославленной на весь мир бесталанностью загубил материал страшный и значительнейший. Мнение мое было искренним. Не в силах я был понять, как в наших условиях, где за слова полагалось отвечать головой, требовательные критики, уровня Лифшица, могли считать Солженицына «большим художником» и говорить «писатель такого таланта, как Солженицын»? Это же без языка, без вдохновенья! Как могли всезнающие люди, вроде Самарина, самообольщатся насчет солженицынского патриотизма? Психо-патологическая загадка. Пожалуй, я думаю, с мыслительно-творческой голодухи чего не померещится! «Это правда, что Солженицын выслан? Это правда?» – спрашивал Роман, когда я видел его в последний раз уже в больнице. Он меня буквально допрашивал: «Правда ли, что Солженицын переправил рукопись на Запад?». Допрашивал настойчиво, будто вопрос был жизненно важен для него, вскоре скончавшегося. «Дался ему Солженицын!» – думал я про себя, но мотивы, возможно, заключались в иллюзии, возникшей тогда у многих: наконец явился писатель, способный в советских условиях восстановить славу России и престиж русских. Мой отец полагал, что автор топорно написанных рассказов «Матрёнин двор» и «Случай на станции Кочетовка» кое-что понял про нашу жизнь. Отец даже цитировал и не раз повторял из рассказа фразу о зеленых светофорах, для кого-то расставленных на жизненном пути… Солженицыну позволили, пусть косноязычно, высказаться о проблемах неприкасаемых.
Юля на четвертом курсе.
ЮЛЯ (моя любимая фотография).
В будущем литературные величины выравняются, и станут читать Шаламова, а Солженицын останется историческим примечанием к первостепенным «Колымским рассказам» и другим, лучше написанным, произведениям лагерной литературы, как «Путешествие в страну ЗЕКА» Юлия Марголина и «Пир бессмертных» Дмитрия Быстролетова. Недостаточное внимание Запада к Марголинскому «Путешествию» и подобным надежным свидетельствам служит лишним доказательством того, насколько Солженицын оказался создан политической конъюнктурой. Лагерная литература уже существовала до явления Солженицына, только должного хода ей не давали, а почему этому надутому самомнению ход дали, надо ещё выяснить. У Марголина, говоря его собственными словами, «отчет о пережитом», у Солженицына претензия, претензия и ещё раз претензия на истину.