Абрамъ вздрогнулъ и быстро обернулся. Сзади стоялъ Небесный, Акимъ Лаврентьевичъ, фельдшеръ городской больницы. Правой рукой онъ вжливо поднималъ надъ головой кожаную фуражку, въ лвой держалъ большой фотографическій аппаратъ и завороченный въ черное сукно треножникъ.
— Какое пріятное утро, — удивительно сладкимъ и какимъ-то всхлипывающимъ голосомъ говорилъ фельдшеръ, ласково и нжно улыбаясь. — Неправда ли, чудесное?.. А вы свой магазинъ открываете, господинъ Абрамъ?.. А желаете, я васъ сниму. Сейчасъ! Вотъ какъ вы сидите за рундукомъ и торгуете!.. Вы согласны? Вамъ угодно?
Глаза Абрама сдлались какими-то особенно напряженными. Казалось, силится этотъ человкъ понять что-то, силится, и понять не можетъ…
— Вы будете себ сидть и торговать, а я: чикъ-чикъ! — и сниму васъ.
Акимъ Лаврентьевичъ проворно поставилъ на землю аппаратъ, и началъ отматывать съ треножника черное сукно. Лицо фельдшера, круглое, бритое, жирное, съ влажными губами, съ аляповатымъ, на крупную грушу похожимъ носомъ, и съ узенькими глазками, озарилось такой радостной, блаженной улыбкой, что можно было подумать: Богъ всть какія сладкія и рдкостныя ощущенія должны сейчасъ нахлынуть и затопить этого человка.
— Снимать?.. Да… да… хорошо, — торопливо проговорилъ Абрамъ, уловившій наконецъ смыслъ фельдшерскаго предложенія. — Снимите… Только, знаете, не сейчасъ, Акимъ Лаврентьевичъ, какъ нибудь другимъ разомъ.
— Другимъ разомъ… — Черное сукно упало къ ногамъ Акима Лавреитьевича. — Ну хорошо. Хорошо. Таки другимъ разомъ… Когда захотите, господинъ Абрамъ. Я всегда съ удовольствіемъ. — Онъ опять завернулъ треножникъ въ сукно и поднялъ съ земли аппаратъ. — А сейчасъ я на пристань иду, уходящій пароходъ буду снимать… Я вамъ тоже дамъ снимокъ, хотите, господинъ Абрамъ? Да?
У фельдшера Небеснаго было постоянное непреходящее горе: никто въ цломъ город не хотлъ питать къ нему уваженіе. Фельдшеръ онъ былъ хорошій, манеры имлъ элегантныя, одвался всегда по мод, занимался такимъ благороднымъ, аристократическимъ искусствомъ, какъ фотографія, а люди относились къ нему съ обиднымъ пренебреженіемъ, съ насмшливой фамильярностью, нердко переходившей въ грубое издвательство… Чуть не всхъ замтныхъ людей въ город онъ переснялъ — даромъ, никогда не соглашался брать даже за пластинки, былъ неизмнно предупредителенъ, услужливъ, любезенъ, — а его вс огорчали… Когда Акимъ Лаврентьевичъ оставался одинъ, онъ жестоко мстилъ людямъ: ругалъ ихъ смло и нещадно, и даже кулакомъ объ столъ стучалъ. Но въ бесдахъ съ ближними сразу длался сверхъестественно милымъ, почтительно-преданнымъ, почтителенъ былъ даже съ низшими, даже съ Аксюткой, больничной прачкой; а та, напиваясь пьяной, подпирала руками бока, и на весь больничный дворъ, на всю госпитальную улицу, голосисто и безъ запинокъ, возвщала: «хоть ты и фельчиръ, хоть ты и фотографчикъ, а я вотъ теб дамъ дулю, а ты слопай…» Небесный сокрушенно слушалъ плохо воспитанную женщину, и тихо улыбался виноватой, почтительно-милой улыбкой…
Мило улыбнулся онъ и Абраму. Но, отойдя отъ него шаговъ на двадцать, оглянулся и сдлался отважнымъ.
— Ахъ ты, жидюга!.. «Другимъ разомъ»… А подождешь ты, Симъ, Хамъ и Іафетъ, другого разу… Да я тебя, свиное ухо, и за тыщу рублей снимать не сталъ бы, аппаратъ паскудить… Бьютъ вотъ васъ, да мало… Стребить васъ всхъ надо, лапсердакъ хвостатый… фаршированный царь Давидъ…
Пока длилась эта лирика, Абрамъ огибалъ площадь, направляясь домой. На углу, подл длиннаго, желтаго зданія «Столичной Гостинницы» онъ увидлъ высокую фигуру доктора Пасхалова. Абрамъ встрепенулся; что-то похожее на надежду вдругъ пробжало у него по лицу, и онъ сталъ нагонять доктора.
— Ахъ, это вы, — воскликнулъ Федоръ Павловичъ, пожимая Абраму руку. — Что слышно у васъ?
Вмсто отвта, Абрамъ поднялъ на Пасхялова свои налитые тревогой выпуклые, срые глаза… И взгляда этихъ глазъ Пасхаловъ не выдержалъ. Онъ отвернулся и уставился на землю, на засохшіе стебли колючекъ.
— Федоръ Павловичъ… что я у васъ спрошу… вы не слыхали?.. Это таки будетъ?..
Пасхаловъ какъ-то странно съежился: точно хлыстъ поднялся надъ нимъ.
— Послушайте, Абрамъ, это невозможно! — не то просительно, не то убждая вскрикнулъ онъ. — Я… я не могу этому поврить.
То особенное выраженіе, похожее на далекую надежду, которое появилось было въ срыхъ глазахъ Абрама, мгновенно погасло. Не этого хотлъ Абрамъ. Ему, для успокоенія, нужно было что-нибудь опредленное, точное, ясное. А взволнованныя восклицанія Пасхалова имли вліяніе какъ разъ обратное и только боле мучительною длали тревогу сердца.
Пасхаловъ понималъ это. Онъ понималъ и то, что для Абрама, — даже для Абрама! — онъ человкъ изъ враждебнаго стана, и эта мысль давила его и оскорбляла. Ближе, чмъ когда-либо, былъ ему Абрамъ, сильне, чмъ всегда, влекло его къ еврею, но цлый океанъ отчужденности лежалъ теперь между ними. И не могъ онъ, и не смлъ онъ взять еврея за руку, и не смлъ онъ, какъ хотлъ бы, въ страстныхъ, торопливыхъ словахъ сказать ему о боли своей, о стыд и о мук…