АЙЗМАН Давид Яковлевич [1869–1922] — русско-еврейский беллетрист. Лит-ую деятельность начал в 1901, первый сборник рассказов вышел в 1904 (изд. «Русского богатства», СПБ.). Внимание А. привлекала прежде всего еврейская среда; его повести и рассказы: «Ледоход», «Кровавый разлив», «Враги» и др. — беллетристическая интерпретация так наз. «еврейского вопроса» (бесправное положение евреев в царской России, их взаимоотношения с окружающим населением и т. д.), выдержанная в обычном либерально-народническом духе. Оставаясь в общем верным старой реалистической манере письма, А. по ряду внешних признаков примыкает к группе писателей (самым ярким ее представителем является С. Юшкевич), к-рая разрабатывала условный «русско-еврейский» стиль, стремясь оттенить строй еврейской речи.
Проза / Русская классическая проза18+Д. Айзманъ
Кровавый разливъ
I
… Безпокойство царило въ дом, томленіе и глухая печаль.
И раздраженіе…
Раздраженіе было отъ сознанія, что все могло бы идти отлично, мирно и пріятно, все могло бы протекать и совершаться по установленному порядку, доброму и милому, въ тихой суетливости, въ свтломъ и дружелюбномъ согласіи, все могло бы бытъ очень хорошо, — но вотъ, влилъ добровольно человкъ въ свое сердце ненужную муку, тревогу и скорбь, влилъ, а другія сердца, близкія, родственно-чуткія, должны отзываться на скорбь смутной печалью и тяжкимъ, глухимъ безпокойствомъ…
Арина Петровна, крупная, полная женщина, съ шарообразной головой, съ маленькимъ носомъ надъ тонкими, яркими губами, сердито смотрла впереди себя выпуклыми, круглыми, лишенными рсницъ, срыми глазами, а отецъ Павелъ устремилъ свой взоръ на жену, и во взор этомъ и робость была, и укоръ, и тихая просьба ребенка…
— Пойду къ нему! — сказала Арина Петровна.
Отецъ Павелъ встревожился.
— Не надо бы… докучать бы не надо…
— А онъ намъ не докучаетъ! — попадья повернулась къ двери. — Смотрть на него буду!..
Отецъ Павелъ встревожился сильне.
— Наталью-то… Наталью изъ дому выжили… Какъ бы и онъ не ушелъ.
— Федоръ-то?.. — На лиц попадья появилась пренебрежительная улыбка. — И много ты, попъ, понимаешь!
Она оправила на себ юбку и передникъ и, окинувъ мужа брезгливымъ взглядомъ, тяжело ступая, направилась къ сыну.
Въ глубин кабинета, у окна, сидлъ Пасхаловъ, Федоръ Павловичъ, человкъ лтъ тридцати, высокій, худой, узкогрудый. У него почти совсмъ не было усовъ, а золотистая бородка росла узкой каемкой близко у ушей и подъ челюстями, такъ что собственно лицо оставалось безъ растительности, чистымъ. Онъ былъ блденъ и вообще казался человкомъ нездоровымъ, а потому впечатлніе странное производило яркое пятно его свжихъ, рзко очерченныхъ губъ. Странное что-то было и въ глазахъ Пасхалова, большихъ, свтло-срыхъ, съ зеленоватымъ отливомъ. Они сидли очень глубоко, подъ прямыми, у переносицы слегка поднятыми бровями, и выраженіе въ нихъ было какое-то особенно сложное — виноватое, недовольное, грустное… Точно увидлъ человкъ этотъ въ далекіе дни злое, несправедливое дло, захотлъ въ него вмшаться, ривуться въ борьбу, но силъ для этого въ себ не нашелъ, очутился вн битвы, — и ужъ такъ, съ горькой неудовлетворенностью, съ мучительной скорбью о своей неудачливости, навсегда и остался…
— Федя… Что жъ это такое будетъ?
Арина Петровна охватила низъ своего вздутаго живота обими руками и укоризненнымъ, холоднымъ взоромъ уставилась на сына.
— Что такое?
— Какъ «что такое»?.. Спрашиваеть еще!.. Не шь, не пьешь, молчишь все… скучный… Куришь не переставая, — а отъ табаку въ печенк камни длаются…
Часъ назадъ, за обдомъ, былъ разговоръ. Арина Петровна выражала мысли такія жестокія и безчеловчныя, что Федору Павловичу, — хоть онъ и хорошо зналъ свою мать, — сдлалось нестерпимо тяжело и противно, и онъ, не докончивъ обда, всталъ изъ-за стола и ушелъ. Теперь это появленіе матери, ея нжныя заботливыя слова его раздражали, тяготили и вызывали въ немъ чувства враждебныя и злыя.
«Тысячу человкъ заржутъ, — и это ей ничего, даже довольна… А не долъ сынокъ котлеты, — и вся встревожилась»…
Послышались шаги… Потомъ на порог показалась небольшая, худенькая фигурка молодой двушки. Лтъ двадцать было двушк, она была блая и розовая, съ голубыми, смющимися глазами, съ яркимъ, весенеимъ ртомъ. Чмъ-то легкимъ и прозрачнымъ вяло отъ нея — отъ простодушнаго, открытаго взгляда, отъ серебристыхъ, почти дтскихъ переливовъ яснаго голоса и все казалось, что вотъ запоетъ эта двушка весело, или зазвенитъ безпричиннымъ и радостнымъ смхомъ, — смхомъ молодости и силы, смхомъ, въ которомъ свтъ апрля слышенъ, и дыханіе травъ степныхъ, и отсвты чистаго неба.
— Наталья? — удивленно вскрикнула Арина Петровна.
— Я, мама.
Двушка добродушно усмхнулась.
— Вотъ, пришла, — сказала она потомъ.
На голов ея былъ небольшой, жокейскій картузикъ, съ козыречкомъ и съ пуговкой наверху, съ плечъ падала длинная, срая пелерина, и было видно, что подъ оттопыренной полой пелерины рука держитъ небольшой, но плотно набитый чемоданчикъ.
— Пришла, но сейчасъ и ухожу… Вотъ въ чемъ дло, — она опустила чемоданчикъ на полъ. — Я узжаю ночнымъ пароходомъ… Я на квартир расплатилась, и… и… поругалась тамъ немножко, и… — двyшкa зaпинaлacь, — ну, мн тамъ ужъ неудобно было оставлять вещи… Я принесла… вотъ… — Она толкнула ногой чемоданъ.
Лицо двушки сдлалось какимъ-то напряженнымъ. Было похоже, что она что-то путаетъ, говоритъ неправду, сочиняетъ, и при этомъ чувствуетъ, что сочиняетъ нескладно и неправдоподобно… Она быстро отвернулась и стала подсовывать чемоданчикъ подъ диванъ…
— Вотъ еще новости! — сердито вскрикнула Арина Петровна, — Да куда же ты, Наташа, дешь?
— Туда, куда надо, мама… Какъ разъ туда.
Опять лицо Натальи прояснилось, и голосъ прозвучалъ свтло, просто и увренно. Была какая-то особенная ршимость въ немъ, особенная опредленность и энергія, и чувствовалось ясно, что ни противорчить, ни разспрашивать дальше уже нельзя…