Идет дождь, мы едем по мокрым задним планам старых картин, как будто мир – это музей, где на верхнем этаже прорвало трубу. Сейчас бы я сидел рядом с матерью в ее уголке общей гостиной, рядом с госпожой Блейдсхап – Чистая Радость и госпожой Вромсхоп – Благочестивая Надежда[18], и я бы взял мать за руку, и она бы мне улыбнулась, благодарно и благосклонно, мать и дитя в одном лице, и я бы улыбнулся ей в ответ и подумал про себя: вот откуда я произошел, вот откуда у меня есть все то, что у меня есть, из ее генов и страхов, вот кто меня учил и от кого я перенял все то, от чего мне теперь надо избавляться. Хоть мы и утверждаем, что человек – это чистый лист, еще до того, как я научился держать карандаш, мой лист уже был исчиркан и искалякан и матерью, и отцом, каждый постарался по-своему, со своим набором генов. Красивым этот рисунок не назовешь, да и в принципе крайне маловероятно, чтобы из каляк и маляк получилось прекрасное, гармоничное изображение, вероятность примерно такая же, как если бы обезьяна случайно набрала полное собрание сочинений Шекспира, хаотично стуча по клавишам печатной машинки.
И я бы листал вместе с ней книгу «Ворсхотен на старых открытках» и подольше останавливался бы на той открытке, где видно дом, в котором она родилась. На протяжении лет можно было отслеживать ее регресс по тому, как она реагировала на эту фотографию. Я всегда сначала показывал на другой дом: вот тут ты родилась? Нет, нет! (И взгляд при этом: как ты вообще мог такое подумать?!) – «А, вот
Вот к ее памяти я бы хотел подключиться, чтобы посмотреть, что там еще осталось, уничтожены ли только тропки между ячейками, или само содержание тоже пропало, увидеть, как выглядели ее воспоминания о войне, которые всплывали вдруг, но в слова она их облечь не могла. И какая информация сохранилась у нее в голове обо мне, какой образ меня у нее остался, загораются ли там до сих пор злобные огоньки под табличками НЕ ОКОНЧИЛ ШКОЛУ и НЕРЯШЛИВО ОДЕВАЕТСЯ.
Одним из последних пропал ее критический взгляд. Каждый раз, когда я прощался с ней в ее уголке рядом с дамами Чистая Радость и Благочестивая Надежда, она пробегалась по мне взглядом. Она почти и не говорила-то уже, но однажды протянула вперед свою дрожащую руку и проскрипела: неряшливо! Я проследил за ее взглядом и увидел, что один конец моего шарфа свисает до колен, а второй еле дотягивается до локтя. В таком виде на улицу выходить, конечно же, нельзя. Пока я поправлял шарф, она смотрела на меня одобрительно, ясным взглядом, полным осознанности и удовлетворения, взглядом, вырвавшимся из царства деменции в ее голове. С той среды я всегда следил за тем, чтобы ко времени прощания в моей одежде была какая-то погрешность. До середины лета я специально брал с собой шарф, когда ехал к ней, чтобы, одеваясь, как-нибудь странно его повязать, или криво, или чтобы узел был слишком слабый, но в какой-то момент она перестала на это реагировать, и мне пришлось вносить в свой гардероб более существенные изъяны. Много месяцев подряд прекрасно срабатывал трюк с надеванием куртки наизнанку. Нет, нет! – кричала мать, упрямо мотая головой. В конце концов я представал перед ней в вывернутом наизнанку пиджаке и незастегнутой рубашке, с незавязанными шнурками, спущенными до пола штанами и галстуком, повязанным на голову, – ладно, не совсем так, конечно, про галстук это я завернул. Когда и к таким выкрутасам она стала относиться совершенно нормально, я решил, что эксперимент можно завершать, в том числе из-за реакции окружающих. Медперсоналу-то было все равно, они понимали, чего я добиваюсь, но вот случайно пришедшие родственники других проживающих кидали порой удивленные взгляды, а однажды я к тому же услышал, как госпожа Чистая Радость, которая была еще в очень неплохой форме, спрашивает у госпожи Благочестивая Надежда, почему этот молодой человек постоянно раздевается перед матерью; мне не хотелось попасть в анналы таким, пусть даже эти анналы и так скоро закроются навсегда. Мне хватало господина Стемердинка, который каждый раз, когда я, поцеловав мать на прощание, проходил мимо него, пихал меня своим острым локтем под бок и выкрикивал с заговорщицким видом: старый развратник! Я всегда вежливо останавливался и ждал, пока он совершит свой маневр, после того как один раз я слишком быстро прошел мимо и он чуть не выпал из кресла, пнув локтем воздух.