– Ну давай, девочка моя, ну давай, моя хорошая, ну иди сюда, – и гладил дрожащий бок баржи, и пятился, и наконец, баржа медленно, медленно, тяжело переваливаясь, пошла за ним, оскальзываясь на восьми кривых, тяжелых, покрытых илом лапах и волоча по песку огромное щучье брюхо, и тяжело рухнула на песок, и стал виден застрявший в брюхе огромный, в полметра, кривой стальной осколок, из-под которого толчками хлестала кровь. Песок быстро окрашивался в ярко-желтый цвет.
– Да спускайтесь же вы, блядь, кто-нибудь! – заорал Зиганшин.
Гороновский сбежал по сходням и отодвинул Зиганшина в сторону.
– Идите оденьтесь в сухое, – сказал он, – никому вы с пневмонией не нужны. И найдите мне доктора Минбаха – он или с медсестрами любезничает, или с детьми гимн распевает. И Гольца найдите. И… А, не надо, это Минбах сгоняет, просто пришлите Минбаха.
Через пять минут Зиганшин вернулся, неся папку с веткартой баржи и учебник Поплавского «Анатомия и патанатомия крупных земноводистых судов». Гороновский неожиданно поблагодарил его за учебник и в ожидании Минбаха принялся быстро листать, но в ответ на попытку сунуть ему в руки веткарту баржи злобно рявкнул:
– Где карту заводили, туда и обращайтесь!
Минбах пришел напуганный – он не любил делать то, что не умел, – и тут же поставил вопрос об обезболивании.
– Что? – с наслаждением поинтересовался Гороновский. – В каком, извините, объеме?
– Хотя бы местное, – сказал Минбах и тут же сник.
Скальпели едва брали толстенную кожу, от рыбного запаха делалось дурно. Заканчивали в темноте, под свет двух костров, оскальзываясь на залитой кровью чешуе.
– Нате, на память, – сказал Гороновский Зиганшину и протянул извлеченный осколок, но Зиганшин сморщился и отпрянул.
Зашивали вымоченной в спирте суровой ниткой, вдетой в сапожную иглу, найденную у боцмана Каменского и хорошо прокаленную в огне, пока Евстахова, Гольц и Зиганшин кряхтели, навалившись барже на кончик хвоста и безуспешно пытаясь уберечь ладони от острых, как ножи, краев чешуи. Очищенный стебель камыша обмотали марлей, и Гороновский, разведя йод с кипяченой водой в миске, принялся смазывать шов. Баржа затряслась, над палубой закачались верхушки кранов, Евстахову отбросило в сторону.
– Повезло, – сказал Гороновский, – полметра до органов.
Зиганшин, в отблесках костров выглядевший на десять лет моложе и в два раза испуганнее, чем днем, напряженно спросил:
– А так что?
– А так ничего, – сказал Гороновский. – Селедку ели? Чистое мясо там. Полежать только надо, отдохнуть хоть дня три-четыре.
– Три-четыре? – в ужасе выдохнул Сидоров, уже полчаса бродивший вокруг в томном ожидании: надо было скорее потушить костры; пока костры горели – баржа была сидячей мишенью для «хуммелей», но сейчас ему стало не до костров. – Три-четыре?! А есть мы что будем?!
– Село в двух километрах, – сказал Зиганшин ледяным голосом. – А плыть она не будет. Я никуда не поплыву.
Гороновский снова стал тыкать в шов тампоном. Баржа приподнялась и попыталась пройти несколько шагов. Зиганшин помчался вперед.
– Стой, Лена! – кричал он. – Стой, Леночка, стой, моя девочка, нельзя! Ляг, ляг, лежи!..
Баржа покорно и тяжело опустилась на брюхо, с треском ломая мелкие околоводные камыши. В трюме Борухов тяжело упал на больную ногу и выругался.
29. Маслица немножко
И тогда Малышка заплакала. Плакала она в последнее время постоянно, и Сидоров замечал, как она размазывает слезы по щекам даже во время кормления пациентов, но сейчас это было очень кстати – вернее, было бы кстати еще тридцать секунд назад, если бы Тютюнин промолчал. А теперь они стояли стеной, эти бабы с цепляющейся за юбки малышней и старики с костылями, и смотрели глазами, ставшими совершенно непрозрачными, и непонятно было, на кого они смотрят – на Тютюнина, или на Сидорова, или на рыдающую, подвывающую Малышку, или на покачивающуюся от слабости Оганянц, как всегда, прикрывающую рот ладонью, и надо было уходить ни с чем, но уходить было нельзя.