Шли в Красное, везя за собой на саночках муку и картошку, мешок с яблоками, маленькую бочку с квашеной капустой, репу, большую крынку со щами, девять хлебов. Сидоров уже прикидывал: репу есть сырой, из муки похлебку, из яблок быстрое варенье с сахарином – так нажористее, из хлеба сухари, капусту раздать. Сглатывал слюну, но идти было легко, как ни болели ноги. Тютюнин вез на мешках с картошкой Оганянц, даже Малышка шла пободрее. В Красное входили по-умному: Тютюнина с припасами оставили за полкилометра и пошли втроем, Сидоров поддерживал Оганянц за локоть, Малышка повторила свой фокус с рыданиями, и саночки привезли к сельской ограде еще муки и еще картошки, и мешок с орехами, и моченые яблоки, и санки пришлось перевязать веревками, и совсем у ограды догнала их молодая бабенка и сунула Сидорову в руки крыночку, сказав: «Маслица немножко», – и Сидоров эту бабенку обнял, а Малышка зарыдала опять.
Обратно шли часа два с лишним – сил не было совсем, и несколько раз садились отдыхать, и съели четвертинку одного хлеба и по пол-яблока, а больше ничего. И когда пришли, Синайский долго ходил и смотрел на картошку, ссыпанную на палубе, а потом сказал:
– Испечь бы.
– А и давайте, – сказал Зиганшин. – Ивняк, правда, холодноватый, но если побольше набрать – так и ничего.
– С ума сошли, – сказал измученный Сидоров. – Костры жечь хотите? Бомбы хотите?
– А вдруг обойдется? – весело сказал Синайский.
– Обойдется, – весело сказал Зиганшин.
– Это вам Гитлер лично сообщил? – спросил Сидоров, чувствуя, что у него нет сил на борьбу.
– Телеграмму прислал! – подхватила Витвитинова, все эти дни бегающая за Синайским собачкой и глядящая ему в рот. У кого у кого, а у Витвитиновой сил было в последние дни пугающе много: она хваталась за любую работу и вчера ночью перевернула в одиночку все матрасы в трюме и перестелила почти двести простыней. – Праздник устроим на берегу! Яков Борисович! Яков Игоревич! Ну пожалуйста! Профессор, даже пациентам нескольким можно разрешить! Ну пожалуйста! Ну заслужили же!
– Сколько печется картошка? – спросил Синайский, улыбаясь.
– Так полчасика! – захлопала в огромные ладоши Витвитинова – как в тарелки забила.
– Эта мелкая, – сказал с улыбкой Зиганшин, – за полчаса испечется даже на ивняке.
Сидоров закрыл глаза и понял, что сейчас уснет.
Проснулся он не на своем матрасе, а на матрасе Синайского – тот был ближе ко входу в трюм; как его сюда довели, он толком не помнил. Была почти половина девятого, он судорожно поискал папиросы, вспомнил приказ Зиганшина не курить в трюме среди матрасов и побрел на палубу, с трудом переставляя плохо слушающиеся ноги. На берегу горели три маленьких костра – эти сумасшедшие, видимо, решили, что в случае чего так оно больше будет похоже на пожар, чем на вечеринку. От страха Сидорову стало нехорошо – он быстро взглянул на небо, но небо было спокойным и ледяным, и от этого ледяного спокойствия очень захотелось туда, к костру. И очень хотелось картошки.
Он сказал себе, что спустится по сходням только для того, чтобы заставить их погасить костры, но через несколько минут уже сидел, упираясь одним плечом в твердый бок Витвитиновой, а другим – в плечо пациентки Речиковой, радостно гудевшей про волчка. Всего у костров сидело человек тридцать, у каждого была палочка с четвертинкой маленькой картофелины, и четверть картофелины дали Василисе. Ели очень медленно, по крошке, и поверить в то, что это на самом деле происходит, было почти невозможно. Внезапно Зиганшин запел ужасным голосом: «В путь-дорожку дальнюю», все засмеялись, но никто не подхватил – хотелось молчать. У Сидорова не было сил прекратить это все, сказать: «Ну достаточно», сказать: «Ну пожалуйста», и когда зажужжало небо и потемнели лица, он просто вскочил на ноги и забегал, но жужжание было слабым, одинокая самолетница была высоко, и Зиганшин уже поливал костры из ведра, свет их мерцал и дергался, и когда сидевшая в отдалении от всех очень страшная и очень красивая в этом дерганом свете Евстахова поднялась на цыпочки и клюнула Сидорова мелким ротиком в губы, сделалось еще страшнее.
30. Во-о-о-о-от
Первый заход самолетница сделала вхолостую – так низко, что выскочившему на палубу Зиганшину видны были поблескивающие в утреннем розовом свете жвальца. Лиса лаяла и визжала, он, матерясь, тянул ее за скользкую, влажную от росы шерсть на напряженной раздутой шее, а потом бросил и побежал в трюм, но лиса наконец сообразила, что к чему, скачками понеслась за ним и чуть не сбила его с ног у самого трапа. В трюме еще спали, и он заорал в ухо спящему ближе всех Синайскому:
– «Хуммель»! «Хуммель»! Да проснитесь вы, профессор чертов!
Первым пришел в себя Гороновский: баржу, от испуга забившую хвостом, затрясло.
– Ах ты ж мать твою! – прохрипел Гороновский и потряс лежащего рядом Минбаха за руку. Минбах застонал и принялся вяло отмахиваться. В следующую секунду Гороновский уже тащил за собой возникшую из ниоткуда, собранную и подтянутую Евстахову к выходу.