– С ума сошли! – заорал Зиганшин среди поднявшегося крика и детского плача. – Вы куда поперлись?!
– Пришлите мне двух человек из экипажа! – крикнул Гороновский. – Мы не удержим!
– Хер вам! – проорал Зиганшин и заметался среди матрасов, но тут грохнуло страшно и близко, баржу дернуло вправо, полетели миски и капельницы, завизжал от боли в сломанной руке налетевший на переборку Зиганшин. В следующую секунду Гороновский с Евстаховой кубарем скатились со сходней на берег. Деревья пылали; тлела под снегом пожухлая трава; с горящих ив прямо на бок баржи сыпались листья. Гороновский начал сдирать с себя грязную рубашку, и следом за ним начала быстро, но аккуратно снимать блузку Евстахова.
– Аккуратно кладите! – прокричал Гороновский, и Евстахова, осторожно накидывая блузку на свежий шов испуганно дрожащей баржи и сама дрожа от холода, крикнула:
– Почему в берег? Почему не по нам?
– Развлекается, сука! – отозвался Гороновский, с ненавистью глядя в небо. – Сейчас вернется!
«Хуммель» был высоко – так высоко, что его почти не было слышно, тем более, что в трюме Василиса хрипло лаяла без остановки, выгнув спину, сверкая покрасневшими глазами и доводя младших детей и пациентку Метлицкую до истерики. Старший помощник Сухарев, несший ночную вахту на мостике, сказал:
– Всю ночь металась. Немцы близко, в Красное вошли, наши передавали. Госпиталь у них там будет, – а потом робко спросил: – Неужели улетел?
– Улетит он, сука, – сквозь зубы сказал Зиганшин, прижимая руку к груди. – Щас вернется.
Синайский, путаясь в рукавах, вдруг кинулся к трапу, на ходу надевая халат. Борухов посмотрел на него в недоумении и вдруг что-то сообразил. Натягивая халат, он крикнул:
– Кто готов – надевайте халаты! Скорее, скорее, скорее!
Первой поняла Щукина и побежала вслед за Синайским, волоча грязно-белый рукав по полу. Наконец, дошло и до Зиганшина.
– Да вы ершу дались! – заорал он и попытался схватить Щукину за плечо здоровой рукой. Та вырвалась. – Ну и валите себе! Приятно было познакомиться! – Но Щукина уже поднималась по трапу, за ней бежала нянечка Пиц, и вдруг жужжание стало таким громким, что его услышали в трюме, и, кроме детского плача, завываний Метлицкой и Ганиных криков: «Грунька! Грунька! Мне страшно!» – никаких голосов не осталось.
«Хуммель» летел низко, еще ниже, чем прежде, и когда он завис над палубой, Борухову показалось, что он видит, как поблескивают розовым очки летчика. Тогда он сделал то, что делал в детстве, когда крошечный человечек клал его перед собой на пол вокзального туалета, прежде чем избить ногами, – он сказал себе: «Сейчас я умру – и хорошо, конец, свобода», – но это не помогло ему, страх был ледяным. Оглядеться он не мог, но их, стоящих на палубе в белых халатах, получалось человек шесть: впереди Синайский, слева Щукина и нянечка Пиц, не замечавшая, что крестится, справа старшая повариха и, кажется, Сидоров.
– Охуели вконец, – сказал сзади Зиганшин и, обогнув Борухова, стал рядом с Синайским; халат у Зиганшина был накинут на одно плечо, поверх сломанной руки.
«Хуммель» висел над ними, не двигаясь, и тут Борухов почувствовал, что голова у него делается очень легкой, а ноги – очень тяжелыми, а потом не было ничего, а потом Синайский хлопал его по щекам и повторял: «Ну все, ну все», – а жужжание становилось все тише и тише, и Зиганшин весело заорал:
– Ну что, докторята, по парашам?
В трюме Синайский и Борухов долго смотрели друг на друга, а потом Борухов ткнул Синайского пальцем в грудь и назидательно сказал:
– Во-о-о-о-от.
31. Занятный
Делали большое дело: чистили трюм сверху донизу. Расстелили брезент, матрасы порциями выносили на берег, и собравшаяся с силами Малышка довольно бодро распоряжалась командой из наиболее крепких пациентов и трех младших членов экипажа, которые старательно лупили ветками по пожелтевшей полосатой обивке. В «кухонной» зоне перемывали как следует все, что еще можно было отмыть; Пиц и Клименко, вытащившие по жребию короткие щепки, чистили парашные стулья, а пока Синайский распорядился, чтобы всем ходить за дерево. Витвитинова носилась по трюму, командуя матросами Ипатьевым и Мирзояном, Сутеевой, несколькими пациентками, вооруженными тряпками, и Жжонкиным, которого, правда, быстро увел с собой Гороновский, нашедший наконец время внимательно рассмотреть его волчью ногу.
– Так что лиса ваша меня полюбила, – говорил Жжонкин, стоя с задранной штаниной в «процедурной», куда ежеминутно порывался вломиться кто-нибудь из отряда Витвитиновой.
– А ну не лезть сюда! – гаркнул Гороновский, и очередная швабра, с грохотом просунувшаяся под ширму, исчезла.
– То понюхает, то полижет, – продолжил Жжонкин.
– А на хвост нанижет? – поинтересовался Гороновский, ощупывая шов между волосатым бедром Жжонкина и мохнатой, покрытой жесткой коричневато-серой шерстью лапой.
Жжонкин заржал.
– Болит? – спросил Гороновский.
– Болит, – согласился Жжонкин. – Так зато хожу, служу.
– А как болит? – жадно спросил Гороновский.