От грохота машин и крика Зиганшина Райсс постепенно становилось нехорошо, и она подивилась, что хотела здесь остаться. Она нетерпеливо посмотрела на Зиганшина: ей надо вниз, надо делать дневной обход, стараясь при этом ни на кого не наступить, надо поговорить со сбивающимися с ног Боруховым и Щукиной о том, как организовать хоть какой-то порядок в детском отделении (и не оставалось, видимо, никакого выбора, придется положить всех, кто старше шестнадцати, на эти дни ко взрослым, но для этого нужно будет перекладывать матрасы – страшная мысль), надо что-то делать с ходившим за ней по пятам Гольцем, надо срочно обсудить с завкухней превратившийся в катастрофу завтрак без мисок (а какой гениальной казалась идея!), надо… Она брела за Зиганшиным на ходовой мостик и ненавидела себя за то, что боится этого человека и не может распоряжаться им, как он распоряжается ею; она чувствовала себя, как перед кондуктором автобуса: у нее всегда был билет – и всегда сердце уходило в пятки.
– Что вы хотите, чтобы я со всем этим сделала? – спросила она, закуривая непослушными от холода руками.
– А я откуда знаю – я что, врач? – сказал Зиганшин. – Это у вас тут полно врачей.
– Послушайте, капитан, – сказала она, стараясь говорить спокойно. – Во-первых, мы же не техмедики, вы это прекрасно понимаете, правда? Вот вы капитан, вы на своем веку повидали техмедиков, это совсем другая профессия, вы это знаете. А во-вторых, и это главное, вы же видите, в какой мы ситуации. Вы же все понимаете. У меня сто семьдесят девять пациентов, из них сорок три – дети, и у нас хирургических больных тридцать четыре человека, тоже дети есть, и семь в тяжелом состоянии. И на всех у меня только тридцать восемь человек персонала, а врачей всего одиннадцать, включая меня. Вы понимаете? Вы хоть раз спуст
– А я не водитель автобуса, – сказал Зиганшин неприятным голосом. – Я из-за таких, как вы, матрасы вожу. Это вы меня с эсминца сняли. Меня два года назад на учениях… Неважно, не ваше дело. Меня головой ударило, аж череп слегка треснул. Видеть я плохо стал и заговаривался иногда немножко. Мне бы полежать месяцок дома – и всех дел. Нет, нашелся один… И полежал я месяцок у ваших кол-лег. И такое они мне, видать, понаписали… Вижу-то я опять отлично и слова лишнего не скажу, а вернулся в строй – пожалуйста, води по речке грузовик с говном, капитан Зиганшин! Понаписа-а-а-али… Для вас человек – мешок с дерьмом, вы ум свой показываете, а нам жить потом. Я бы сейчас немца бил, а я с вами разговариваю!
Райсс развернулась и дернула ручку двери. Дверь поддалась только с третьей попытки.
– Вы папку-то возьмите! – крикнул ей вслед Зиганшин. – Папка-то вам пригодится!
В желтом, слабом, размытом освещении трюма Щукина собирала детей на прогулку по палубе, и все это вдруг показалось Райсс страшной старой фотографией из Бедлама, какие демонстрировал им профессор Дыба на первом курсе.
– Извините! – резко сказала санитарка Клименко, и Райсс отступила в сторону, задев ширму. Гольц распорядился выливать ведра из параш за борт каждые два часа, но санитарки взбунтовались, и теперь, кое-как пробираясь мимо лежащих впритык матрасов, носили ведра к выходам из трюмов каждые пять часов. Запах стоял ужасный. Поддавшись приступу малодушия, Райсс, стараясь не дышать, взбежала следом за Клименко, осторожно тащившей в каждой руке по накрытому крышкой ведру, и вышла на палубу, но перехватила взгляд Василисы, привалившейся к одной из шести левых медвежьих лап погрузочного крана, и предпочла спуститься обратно.
20. Руки тряслись
– …Из семьи шахтерской, доблестный и смелый, наш бесстрашный воин – Ворошилов Клим!.. – едва слышно неслось сквозь застекленные решетки трюмов.