Мы опоздали на четыре часа. Приблизительно. Может, и на шесть или на три. Может быть, мы бы и так не успели, даже если бы сели в тот самолет, что унес наши чемоданы. Я слишком долго ждала билеты, а Тенгиз – визу, от меня слишком долго скрывали правду, я слишком долго сама не хотела ее знать, ведь догадаться можно было и раньше, – если бы я была готова к правде, я бы ее раньше выяснила. Но тогда мне казалось, что это Тенгиз заставил тот самолет улететь без нас, потому что ему вдруг привиделось, что он ошибся, что моя мама права и что я не должна была видеть то, что видел он, и специально тянул время.
Да что там, мне до сих пор так кажется.
Я не успела с ним попрощаться.
Я запомнила его живым: бородатого крупного мужчину с добрыми морщинками вокруг глаз, которые, к сожалению, слишком редко на меня смотрели. У него была рыжеватая борода с пробивающейся сединой.
В Уголке старой Одессы, где градоначальники попытались заморозить головокружительно несущееся время; возле Грифона, возле беседки, возле мостика, раскинувшегося над ничем, он мне сказал:
– Все будет комильфо. Вот увидишь.
И закурил сигарету.
Глава 51
Возвращение
– За десять долларов до площади Потемкинцев довезешь? В темноте лица таксиста не было видно.
– Она теперь опять Екатерининская. А багаж?
– Мы без чемоданов.
– Как это так?
– Так получилось.
– Тогда валяйте.
Я помню, как таксист жаловался на инфляцию, на деревянный карбованец и предлагал Тенгизу по лучшему в Одессе курсу обменять у него баксы. Тенгиз отказался.
Я помню, как таксист спросил:
– Откуда прибыли, братан?
– Из Израиля.
– Там же взрываются. И все равно все летят отсюда туда, а оттуда сюда – никогда. Ты одессит? Ностальгия – серьезная штука. У меня вон дружбан свалил год назад, говорит, тяжело жить в вашем Израиле. Там, видите ли, ему море другое и воздух не тот. И, мол, работу найти не может нормальную, посуду моет в ресторане. А он профессиональный слесарь, ты ж понимаешь. Да фигня это все. Был бы у меня хоть один дед жидом, я бы тоже свалил. Рушится здесь все, нет хозяина в этом городе, все раскупили. Вот, своими глазами посмотри.
И для пущей убедительности указал пальцем в открытое окно. Только улицы не были освещены, так что зря. Я помню, что дорога была ухабиста и такси это тряслось по разбитой мостовой, как слепая неподкованная кляча.
Таксист временно замолк, и из колонок вырвалось:
– Песня хорошая, – сказал Тенгиз. – Это кто?
– Ты шо, братан, с луны свалился? Твой родич, Розенбаум.
– Сделай громче.
– Да пожалуйста.
Но песня очень быстро закончилась.
– Это радио или запись?
– Запись.
– Тогда покрути еще раз.
– Кто башляет, тот и бабу танцует.
Заскрипела, зашуршала кассета.
Я пыталась разглядеть утопающий во мраке город, но тщетно. Только кое-где висели над дорогой редкие фонари. Потом ухабистая мостовая сменилась брусчаткой, и древний жигуленок запрыгал еще яростнее, а это означало, что мы уже были в центре.
Я помню Екатерининскую площадь. Арку подъезда. Запах мочи и котов. Непроглядную тьму. Стук в дверь. Не я стучала – Тенгиз: от двери до двери.
Я закрыла руками лицо. Ничего не хотела видеть. Я слышала:
– Зоя! Зоя! Господи!
И плач.
– Комильфо!
– Зоя!
– Комильфо!
Чьи-то руки, чьи-то объятия, знакомые и чужие одновременно.
– Комильфо! Комильфо!
– Мама!
– Заберите ее отсюда, ради бога! Я прошу вас, я очень вас прошу!
– Мама!
– Уведите ее!
– Мама!
Помню полутемный двор. Редкий свет в соседских окнах. Во дворе была мама и был Тенгиз. Во дворе, где прошло все мое детство, два человека, которые никоим образом не могли пересечься в действительности, наложились друг на друга, как кадры в комбинированной съемке.
Они о чем-то разговаривали. Она говорила: “Несколько часов назад”, “врачи”, “старики” и “похороны”. Он говорил: “Соболезнования”, “барух даян а-эмет”, “пусть сама решает, она уже не ребенок”. Она говорила: “Да как вы смеете? Да кто вы такой?!”
Она размахивала руками. Все больше окон загорались светом. Он чуть ли не силой увел ее во тьму арки. Он ей сказал: “Сядьте”. Она кричала: “Что? Куда? Вы с ума сошли? Уходите отсюда!” Он опять сказал: “Сядьте на землю!” И мама села на землю, а Тенгиз разодрал под ее горлом синюю ситцевую рубашку в белый горошек, которую она носила с тех пор, как я ее помнила. Потом он проделал то же самое и с моей футболкой.
Дальше я обнималась с мамой, это я точно помню. Я никогда с ней так не обнималась. Кажется, я вообще с ней никогда прежде не обнималась. Потом под аркой появился взъерошенный Кирилл, посмотрел на это все и сказал укоризненно:
– Вы… простите, как вас там, очень не вовремя.
– Тенгиз, – представился Тенгиз, я помню. – Мы опоздали на самолет. Так получилось.
– Зоя, – сказала мама, – твой папа… в… квартире. Он хотел дома… Ты хочешь на него посмотреть?
И опять зашлась в рыданиях.