Еще он сказал:
– Он был прав, Комильфо, я же тебя знаю. У тебя слишком богатое воображение, и ты слишком впечатлительная. Тебе нельзя видеть такие вещи, они потом в твоем дефективном мозгу навсегда застрянут.
“Вещи”. И имена.
– Это не вещи, это – болезнь, агония и смерть, – я сказала. – И я и так всю оставшуюся жизнь буду их воображать.
– Вот и воображай, – сказал Кирилл. – Воображение милосерднее действительности.
И мне показалось, что он сказал это с завистью, хоть и был абсолютно неправ.
– Зачем ты тогда мне рассказал, что я еврейка?
– Потому что я случайно узнал про эту твою программу. Мне позвонили из Сообщества Сионистов.
– При чем тут была я?
– Я не проходил по возрасту.
– Это было абсолютно не в тему. Так вдруг, с бухты-барахты…
Кирилл закатил глаза.
– Наверное, я трус, – он сказал. – Это была не единственная программа, которую они предлагали. Просто я бы никогда не осмелился вот так вот взять и с бухты-барахты уехать в чужую страну.
– Ты же уехал в Москву.
– Это не чужая страна, – сказал Кирилл.
Я не стала спорить. Вместо этого подняла телефонную трубку. Наверное, это было нереально, катастрофически дорого, но я еще не потратила майскую стипендию, так что попросила у гостиничного работника, чтобы меня соединили с Израилем, и продиктовала номер. А когда мне ответила бабушка Сара, я ей сказала, что папа умер и что они должны срочно и немедленно прилететь в Одессу, чтобы быть со своей дочкой. А бабушка Сара заплакала, сказала: “Бог ты мой, я думала, вы никогда не предложите”, и спросила, чья это идея, а я соврала, что мамина, добавила, что это не только идея, но и просьба, и не испытала ни малейшего угрызения совести.
Потом мы втроем возвращались на Екатерининскую площадь. Утренняя Одесса была совершенно не такой, какой я ее помнила. Не только Дюк уменьшился в размерах – все уменьшилось: и далекий Пушкин, и лестница, и Морвокзал, и каштаны, и платаны, и дома, и даже уродливые квадратные Потемкинцы. Везде царил неуловимый, но ощутимый дух запустения, увядания и упадка. Я вдруг заметила, что желтая краска на элегантных домах облезла, что на колоннах и греческих фигурах – сплошь и рядом трещины, а на фасадах – покосившиеся балконы. Все урны были переполнены и истекали мусором. Неубранный мусор лежал и на тротуарах, и на мостовых – обертки от мороженого и шоколадок, бычки, пластиковые бутылки и битое стекло. К подошве кроссовок прилипла жвачка.
Все это не вызвало никаких эмоций, лишь только вопрос: было ли так всегда, а я не замечала, или за девять месяцев все изменилось? Я смотрела на некогда гордые и прекрасные здания, а в голове как заело: “графские развалины” и “остатки былой роскоши”.
“Некогда” это когда? В прошлом году? В детстве? В девятнадцатом веке? Или позавчера, когда мой папа еще был жив?
С перекрестка было видно, что по всей бывшей улице Карла Маркса протянулись очереди: в булочную, в парикмахерскую, в гастроном, в какой-то новый незнакомый лоток и даже в бывший “Ремонт обуви”, теперь непонятно чем ставший. Все кричали, галдели и ругались.
Я не хотела заходить в квартиру, в которой лежал покойник, но понимала, что должна встретиться с бабушкой и с дедом. Поэтому я туда пошла, хоть и понятия не имела, что говорят людям, которые только что потеряли сына, даже если они родные люди, которые меня воспитали. Тем более если это родные люди, которые меня воспитали.
Дед и бабушка сидели в большой комнате. Покойника в доме не было.
– Это я, деда, – Комильфо.
– Курочка, – безжизненным голосом сказал дед, – как хорошо, что ты вернулась.
Я положила его руки на свое лицо. Руки у него дрожали, но это оказалось самым близким ощущением дома с тех самых пор, как моя нога ступила на земли Северного Причерноморья.
На удивление бабушка была полностью вменяема, хоть и комкала в руках мокрый носовой платок времен ее бабушки. А может быть, он был трофейным.
– Ты хоть думаешь, что говорит твой язык?! – сказала бабушка деду. – Ничего хорошего в этом нет! Кто ее просил возвращаться, а? Ты смотри мне, рыба моя, если ты еще раз закроешься в чулане и будешь отказываться от пищи, я собственными руками тебя придушу! Мы, слава богу, прошли войну, пройдем и это, лишь бы ты у меня была здорова. Ты здорова?
“Это”?
– Я здорова, – заверила я бабушку. – И не буду отказываться от пищи. Как вы?
– Как может быть? – сказал дед. – Да никак. Не дай бог никому пережить своих…
– Хватит молоть чепуху! – вскричала бабушка и встряхнула носовым платком. – На ребенке и так лица нет. Зачем ее еще больше травмировать?
– Ты надолго приехала, курочка? – с нескрываемой надеждой спросил дед.
– Не знаю, – сказала я. – Но я вас очень люблю, потому что вы мне были почти вместо родителей. Когда вы умрете, это, может быть, даже будет гораздо хуже лично для меня. Только когда вы будете умирать, я вас очень прошу, сообщите мне об этом.
– О господи боже мой! – еще громче заорала бабушка, обхватила меня железными руками и стала особенно похожа на Фридочку. – Рыба моя золотая, не каркай!