Вдова Мочара что-то еще говорила, но слова ее отскакивали от Дорского, как воробьи от кошки, и Мирон Александрович испытывал непреодолимое отвращение не столько к ней, сколько к себе, жалкому, рыгающему страхом и зависимостью от какой-то полупьяной доносчицы, от какого-то неизвестного Федора, от нежданного и негаданного ходока, которого надо было внимательно выслушать и, посочувствовав горю, проводить к Соколу или Луцкому, не оттягивая ни разговор, ни решение.
— Если пан добавит рубль-другой, то я куплю… этот… как его… бинокль… Есть у меня один знакомый — гусар, продает, — сладострастно понизив голос, пробубнила пани Мочар.
— Не стоит утруждаться, не стоит утруждаться, — пятясь от нее и привычно, по нескольку раз повторяя одно и то же слово, пролопотал Мирон Александрович.
Хоть на свободе, и то утешение, — отметил про себя Дорский и побрел дальше.
Бесцельно блуждая по городу, он зашел еще в лавку древностей Резника — Мирон Александрович коллекционировал старую мебель, — поглазел, потолкался, посидел за шахматным столиком работы итальянских мастеров, подвигал тяжелыми средневековыми фигурами — лучниками и рыцарями в латах из слоновой кости, объявил себе мат и встал.
Перемолвился словом-другим с Резником.
Тот всегда оставлял ему какую-нибудь диковинку. (В позапрошлом году, незадолго до смерти Кристины, Дорский купил у него кресло эпохи Людовика Четырнадцатого. Резник клялся и божился, что в нем сиживал сам французский король и содрал за это с Мирона Александровича три лишних червонца!)
Покрутился Дорский и возле богадельни.
Ни до болезни, ни после он сюда никогда не заглядывал, а вот сейчас от нечего делать заглянул.
На каменном крыльце сидели две беззубые старухи и щурились от молодого и знойного солнца.
Одна из них напомнила ему мать, а другая Хаю-Лею, с которой он когда-то — в незапамятные времена! — торговал рыбой на местечковом рынке, и Мирон Александрович свернул от этих скользких, чешуйчатых воспоминаний в переулок.
На Завальную он вернулся затемно.
Никого ни у дверей, ни во дворе не было.
Мирон Александрович сунул ключ в замочную скважину, повернул его, вошел в прихожую, зажег свет, вскипятил на кухне чай, поставил на стол две фарфоровые чашки, достал из буфета засахаренное варенье и, соскабливая с него сладкую скарлатиновую коросту, стал ждать.
VI
Пока в грубо вырубленном окне уездного острога при свете молодой апрельской луны, дарившей в небе, видна была гривастая, с мягкой льняной проседью, голова гнедой, Ешуа еще держался.
Вид лошади, припорошенной лунной пылью, преданной, как прежде, а может, более, чем прежде, заждавшейся его голоса, его ворчания, даже свиста кнута, еще наполнял растравленную, униженную подозрением, душу смутной, зыбкой, как блики луны, надеждой, хотя Ешуа что-то не помнил, чтобы кого-нибудь из-под стражи отпустили легко и быстро. Острог, что лавка, только торгуют в нем не плугами, не дегтем, не заморскими пряностями, а свободой, и цена на нее с каждым годом растет. Но бог милостив, авось все обойдется, его освободят, он заберется в телегу, запахнет овчину, крикнет: «Но-о-о!», и все станет как было, придет пасха — праздник избавления не только от египетского рабства, но и от россиенского плена, и они с Мортой отпразднуют ее как никогда весело и благоговейно. Иначе и быть не может, потому что никакой вины за ним нет. Может, кому-нибудь водки не долил, может, с кого-нибудь лишний гривенник содрал, но на убийство, да еще малого ребенка, не способен.
Утром, утешал себя Ешуа, в острог явится начальство, возможно, сам исправник Нуйкин или другой казнокрад, учинят, как водится, дознание, и он не спеша, ничего не приукрашивая, без утайки расскажет, как все было с самого начала и до конца, до той минуты, когда его ни за что ни про что бросили сюда как преступника, заперли и еще охранника к двери приставили. Ежели Нуйкин и следователь пожелают, то он, Ешуа, не заезжая к доктору Зайончику, тут же отправится с ними и без всякой ошибки укажет то место, где нашел в ельнике труп. Пусть осмотрят и убедятся в его, Ешуа, невиновности. И разыщут убийцу, ибо, как сказано в писании, каждая капля невинно пролитой крови вопиет об отмщении.
Только бы Морта от страха не выкинула. Никогда еще он из корчмы на такое долгое время без предупреждения не отлучался. Женщина и есть женщина, переполошится, поднимет панику, подумает бог весть что и натворит бед.
Привстав на цыпочки, почти касаясь бородатым подбородком высокого подоконника, Ешуа залитыми бедой и отчаянием глазами посмотрел, через заштрихованное луной оконце на гнедую и зашептал какие-то неслыханные, бог весть где народившиеся слова, совершенно не заботясь об их смысле, а только опьяняясь их утешительным звучанием.
Гнедая откликнулась, заржала в ответ, и Ешуа трубно зашмыгал носом, глупо заулыбался, заморгал бесцветными ресницами, и слезы, скорые, обильные слезы старости, одна за другой, покатились по лицу, и вместе с ними невесть откуда пришло не то облегчение, не то робкая уверенность, что ничего страшного ни с ним, ни с Мортой не случится.