— Она тебе банки поставит. Между прочим, приглядись к ней.
— Зачем?
— Если ты сейчас выздоровеешь и помрешь только лет этак через пятнадцать-двадцать, у тебя еще будет шанс.
Мирон Александрович осуждающе закрыл глаза: ему не хотелось больше слушать Муллена: пусть уходит, им обоим нужен покой, обоим.
Но Самуил Яковлевич не унимался:
— Шанс лежать рядом не с первой женой, а со второй.
— Умоляю, Муллен, — оборвал его Дорский. — У меня нет сил слушать.
— Без жены — без совершенства, — сказал на прощание Гаркави и откланялся.
Вечером пришла Зельда.
Она поставила Мирону Александровичу подогретые на голубом спирту банки, посадила их сперва спереди, на его лохматую с вьющейся проседью грудь, потом сзади, на белую спину с розовыми, величиной с фасолину жировиками, спросила, не больно ли, не жжет ли слишком, присела на край кровати, и то ли от одурманивающего запаха спирта, то ли от ее близости, то ли от нежелания показаться трухлявым пнем Дорскому стало легче.
Каждый приход Зельды — а ставила она банки через день — вызывал в Мироне Александровиче беззастенчивую, почти слезливую благодарность. Он готов был болеть еще месяц бог с ним, с Петербургом, но воспалительный очаг в левом легком постепенно угасал и жидкость в правом рассасывалась — нет, чтобы еще недельку пополыхать, нет, чтобы еще немного побулькать.
Уткнувшись в подушку, укрытый по уши одеялом, Дорский ловил себя на мысли, что от одного ее, Зельды, присутствия в доме что-то до странности изменилось, хотя все как будто и осталось, как прежде.
Мирон Александрович с какой-то недостойной, лихорадочной поспешностью пытался ответить себе, в чем состоит эта перемена, но ответы его были приблизительными, легкомысленными, смешивали второстепенное с главным и в конечном итоге запутывали все.
У него в спальне женщина, размышлял он, когда дела его пошли на поправку, молодая, красивая, от нее веет не спиртом, не целебной мазью, а искушением, и с каждой минутой ветер искушения продувает все: и его, и эти стены, увешанные дорогими картинами, и ночной столик, на котором из позолоченной рамки ревниво смотрит на него такая же молодая и обольстительная Кристина.
Господи, какая тщета тешить себя воспоминаниями, отыскивать на наволочке несуществующий волос несуществующей женщины вместо того, чтобы намотать на палец живую прядь. В одной живой женской пряди больше смысла, чем во всех его тяжбах, чем во всех его отцовских назиданиях, во всем незыблемом укладе его жизни.
Приходит такая Зельда и опрокидывает вверх дном весь твой дом, всю твою душу, не сказав ни одного лишнего слова, не сделав ни одного лишнего движения, просто так, одним своим присутствием.
— Вам не больно? — спрашивала она.
— Мне хорошо, — отвечал он, придавая этим расхожим словам какое-то особое, сокровенное значение.
С каким нетерпением ждал он ее прихода! Как нестерпимо, по-детски хотелось ему жить!
Чего он терзается, чего губит себя? Разве жить стоит только из-за Андрея (как ни старайся, как ни стращай его Лировым, какую слежку за ним не устраивай, он все равно проживет свою жизнь так, как ему хочется)? Или из-за того, чтобы завоевать себе права лежать на том, а не на другом кладбище? (У мертвого один выбор — могила.)
Гаркави прав: без жены — без совершенства. Он, Мирон Александрович, еще совсем нестарый мужчина, он еще способен распахивать грудь не только для банок, но и для другого огня, для другого жжения.
Полюби он кого-нибудь — Зельду, не Зельду — и дом его, и душа его, и весь мир из дурацкой, закружившей его карусели, из каждодневной погони за успехом, из треклятого беличьего колеса превратятся в один щемящий звук, — обретут одно неповторимое имя.
— Сколько я вам должен? — спросил Мирон. Александрович, когда нужда в банках отпала.
— Ничего не должны.
И ушла.
И больше Мирон Александрович в глаза ее не видел.
— А эта… твоя сестра милосердия… она что, уехала из Вильны? — стараясь не выдать себя, поинтересовался он однажды у Гаркави.
— При Страшунской синагоге богадельня… ищи ее там…
Богадельня?
— Дерьмо из-под старичья выгребает, — выпалил Самуил Яковлевич. — Что, попался на крючок? Но ты же, Мирон, все равно на еврейке не женишься!
Господи, богадельня, переплетная! Сын присяжного поверенного — за полтинник в неделю дышит книжной пылищей, дочь лесоторговца выгребает из-под паралитиков дерьмо!.. Что за время? Что оно делает с нашими детьми?
…Мирон Александрович пересек Бернардинский сад и мимо костела Святой Анны вышел к Заречью.
Пани Мочар увидела его с галереи, спустилась вниз, отвела в сторонку и, отрабатывая свое жалованье, прошептала:
— Ничего нового, пан… Как ходил к нему этот Федор, так и ходит. Водки не пьют, с барышнями не якшаются… Читают что-то… пописывают…
От шепота пани Мочар несло пивом и фискальством, и Мирона Александровича затошнило.
Он отрыгнул, прикрыл рот широкой ладонью, извинился, снова отрыгнул, почувствовав прежнюю, утреннюю тяжесть в затылке.