Читаем И нет рабам рая полностью

Как ни волновал Семен корчмаря, тот все же больше всего страшился другого, и этот страх с каждым днем все яростней сжимал сердце, проникал, как платяная моль, под рубаху, под кожу, откладывал там свои личинки, копошился, шуршал в мозгу, и от этого шершневого шуршания у Ешуа на теле то и дело появлялась какая-то сыпь, мелкая, красноватая, от которой не было спасу.

Ешуа боялся, что Морта родит мертвого.

Потому-то и выбрался он перед праздниками в Россиены, где, по слухам, жил доктор-акушер по фамилии Зайончик, которого корчмарь, не жалея денег, решил перед самыми родами пригласить на неделю-другую в местечко, чтобы тот честь по чести принял у роженицы ребенка — ни о какой повитухе Ешуа и слышать не хотел.

Ежели Зайончик заартачится, корчмарь надеялся договориться с ним полюбовно и незадолго до родов привезти Морту в Россиены, снять у кого-нибудь комнату для нее, чтобы акушер, не расставаясь со своим промыслом, мог вовремя, по первому зову, прийти на помощь.

Ешуа вез с собой задаток — два золотых с изображением его величества императора и Белая и Малая, который своим монаршим ликом должен был как бы подкрепить его, Ешуа, нижайшую просьбу.

Деньги Ешуа спрятал в торбу для овса, насыпав ее доверху, и сунул на дно телеги. Нападут изверги-грабители, обыщут всего до мошонки, напугают до смерти, а вот лошадь не обидят, овес не тронут — зачем им, подлым, овес?

Ружье, то, которым его сын Семен ухлопал несчастного странника, ходившего по свету и собиравшего чужие грехи, Ешуа потопил. И хорошо сделал: следователь, разбиравший дело об убийстве сапожника Цви Ашкенази, попался дотошный, несговорчивый, нудно допрашивал каждого, даже рабби Ури, и с каким-то сладостным остервенением искал улики.

Ешуа понимал, что двумя золотыми не отделается, и был готов выложить в два раза больше, только бы все обошлось благополучно. Хоть корчмарь ни бельмеса не смыслил в том, как приходит на свет человек, он все же не сомневался, что роды предстоят трудные: Морте не двадцать и не тридцать, ничего заранее не предвидишь, всякое может случиться — и выкидыш, и смерть. Померла же, разродившись мертвым сыном, Ошерова вдова, Голда!..

Ежели ребенок выживет, а помрет Морта — разве ему, Ешуа, легче будет? Господь должен смилостивиться над ними и оставить в живых обоих. Ведь как подумаешь — не только мы его должники, но и он наш должник. Кто подсчитает, сколько он каждому задолжал?

При мысли о всевышнем Ешуа поежился, дернул плечами, вобрал свою медвежью голову в воротник овчины и подбодрил веселым посвистом кнута гнедую.

А ежели всевышний не смилостивится, предложит ему выбор: или-или. Кого же он, Ешуа, выберет: ребенка или Морту?

— Возьми меня, — скажет он.

Но вседержитель на такое не пойдет. Как от праотца Авраама, потребует он от него, раба своего, простого и ясного ответа. Но ответ раба — не ответ, а приговор кому-то. Потому что от него всегда зависит чужая жизнь. А Ешуа еще никого не приговаривал к смерти.

— Все мы к ней приговорены, — скажет всевышний. — Выбирай.

А кого бы выбрала Морта? Ребенка, конечно. Что для нее он, Ешуа Мандель, кабатчик, старый пень, облезлый медведь, дрожащий за свою прокуренную, провонявшую спиртным и крестьянским потом, берлогу? Так почему же его выбор должен быть другой? Ребенка, конечно, ребенка… Ведь больше Морта ему никого не родит. Никого.

Ешуа устыдился своих мыслей, запахнул овчину, вытянул отекшие ноги.

Дул теплый встречный ветер. Он обвевал щеки, студил голову, слабо колыхал косматую гриву гнедой, нежил ее лоснящийся в лучах полуденного солнца круп.

По обе стороны дороги чернели сосновые перелески, пропитанные терпким смоляным запахом. Ешуа вдыхал его полной грудью, мало-помалу освобождаясь от снедавшей его тревоги, крысиными зубками впивавшейся в его все еще могучее тело. Уж чем не обидел его господь, так силой, нерастраченной, неуемной, медвежьей.

Дорога была пуста, и ехать было легко и приятно.

Порой телегу подбрасывало на рытвинах, и Ешуа придерживал гнедую, властно натягивая вожжи и сворачивая на обочину.

Когда Ешуа надоедало смотреть вперед, на унылый и однообразный проселок, корчмарь переводил взгляд на перелески, на густые непроходимые ельники, на грибные березняки, светившиеся в мареве весеннего дня, как зажженные серебряные подсвечники. Свет их был теплым и тягучим, как кудель.

Глядя на них, Ешуа неожиданно вспомнил, что и сам родился весной, в первых числах июня, на переломе весны и лета, когда природа как бы готовится к плодоношению, удивительному переходу от зачатья к росту, от скупого и осторожного накопительства к безоглядной и нескромной щедрости, и от этого воспоминания его захлестнуло какой-то загадочной благодатью, какую он, может, не испытывал с самого рождения.

Перейти на страницу:

Похожие книги