Ешуа поразило, что Расчяйский пруд был таким же, как в его молодости, глубоким, с каким-то золотистым отливом, с легкой рябью не от ветра, а от шелеста обступавших его тополей.
Только лебедя не было. Вместо него в пруду плескались ленивые утки, время от времени погружая свои костяные клювы в переливчатую застойную воду.
Пока лошадь пила, Ешуа глазел на ровную, незамутненную гладь, и жалость, как ленивая утка, плескалась в нем, жадно подбирая бог весть каким чудом сохранившиеся в глубине крохи.
Ни в Расчяй, ни в Ужежереляй, ни в Юодгиряй мертвеца не опознали, и Ешуа не осталось ничего другого, как везти труп в Россиены — сдаст в участок, и пусть там разбираются, им за это жалованье платят, и немалое. Как только приедет в Россиены, привяжет гнедую и — к Зайончику, акушер на то и акушер, чтобы принимать в любое время. Ну уж коли не примет, набивая себе цену, то придется где-нибудь заночевать на постоялом дворе, а утречком галопом к доктору. Время не терпит.
Но ни в день приезда, ни назавтра, ни через неделю Ешуа к Зайончику не попал — в тот же вечер его взяли под стражу.
— За что?! Не имеете права! — возмутился было Ешуа.
Он колошматил кулаками дверь темной, кричал, но крик его остался без ответа.
Ешуа нагнул, как бык, голову и стал биться о равнодушную стену.
Наконец он изнемог, опустился на земляной пол и глухо, по-волчьи завыл.
III
Мирон Александрович позавтракал у Млынарчика, съел поджаренные на сале колбаски, выпил чашечку кофе без сахара — доктор Гаркави велел ему ограничить употребление сладостей во избежание сахарной болезни — расплатился, но против обыкновения не встал со своего облюбованного у окна места, откуда видны были короткая, как колбаска, улица и узкий, как нищенский посох, тротуар.
— Чего-нибудь еще желаете, пан меценас?[1] — Неизменно вежливый, в чесучовом пиджаке, делавшем его моложе лет на десять, стройный, без единой жировой складки, с лихо и соблазнительно закрученными усами, он подлетел к столику и участливо, но не назойливо уставился на чем-то опечаленного присяжного поверенного.
— Нет, — рассеянно ответил Дорский. — Разве что стаканчик хереса.
— Сей момент! — поклонился пан Млынарчик и, выписывая ногами на полу, как на вывеске, свою фамилию, удалился.
Вина Мирон Александрович никогда по утрам не пил, только в компании; к спиртному вообще относился с нескрываемым презрением, ни разу не позволил себе выпить больше одной рюмки, но сегодня решил сделать исключение, чтобы отвлечься, сбросить с себя усталость и как-то унять снова проклюнувшуюся головную боль.
Пока он дойдет до тюрьмы, запах вина испарится, но херес поможет ему обрести столь необходимое в его ремесле равновесие и душевное спокойствие.
— Прошу, пан меценас! — возвестил Млынарчик и поставил на столик вино. — Только что из погреба, як бога кохам.
— Спасибо.
Пану Млынарчику «спасибо» было мало. Он испытывал всегда бесценное удовольствие от беседы с паном Дорским. Но сегодня пан Дорский не настроен вести разговоры. Таким мрачным и озабоченным не бывает он даже на кладбище, где они и познакомились в позапрошлом году, через месяц после смерти пани Кристины, когда пан меценас пришел с пышным букетом осенних цветов, кажется, астр. Еще и памятника не было, торчал только железный крест с жестяной табличкой: «Кристина Дорская… скорбящие муж и сын».
— Нас с вами могилы свели, — шутил, бывало, Мирон Александрович.
Как же, как же, кивал головой довольный пан Млынарчик, наши малжонки рядышком лежат, моя — под липкой, а ваша — под открытым небом.
Пан Млынарчик и надоумил Мирона Александровича позаботиться о себе. Он, пан Млынарчик, уже позаботился — приобрел участок, тоже под липой, поблизости от покойницы жены. И вам, пан меценас, пора; жизнь скоротечна, как забег на скачках…
Смотритель кладбища, кривоногий горбун с глазами одичалой собаки, встал на дыбы:
— У нас только православных хоронят. У евреев свое кладбище.
Мирон Александрович просто оцепенел. Откуда ему, уроду, пугалу поганому, известно, что Мирон Александрович — еврей? У него что, на лбу написано? Да мало ли на свете картавых и носатых — татар, грузин, тех же поляков? Председатель губернского суда Борис Евгеньич Чистохвалов по внешности вылитый иудей, а на самом деле чистокровный столбовой дворянин. Что прикажешь с ним делась, если явится к такому горбуну?
— Я буду жаловаться, — пригрозил смотрителю кладбища Дорский.
— Жалуйтесь на здоровье, — просипел тот.
Дорский собирался пойти к городскому голове, а если тот не поможет, то попросить аудиенции у самого генерал-губернатора. Что же это такое, ваше высокопревосходительство, мало, того, что жить нельзя где хочешь, так и в землю нельзя где хочешь? Конечно, Мирон Александрович не посмел бы ляпнуть такое, слово — не воробей, выпустишь и в Сибирь попадешь, нашел бы другие слова, достойные, корректные, объяснил бы генерал-губернатору, что всю жизнь прожил как христианин, и никто не имеет права лишить его возможности сойти христианином в могилу, хоть в паспорте и значится, что он православный из иудеев.