Читаем Горящие сады полностью

Свой новый, связанный с фильмом опыт он добывал сейчас не в съемочных павильонах, не в библиотеках и фильмофондах, не в родной, понятной среде, где герои угадывались в друзьях и знакомых, угадывались в нем самом и драмы и боли были драмами мирного времени. Нет, теперь этот опыт извлекался им из растерзанной, охваченной борьбою страны, где летели пули, герои за поступок платили жизнью, и он, художник, взаимодействовал с угрожающей, готовой ударить действительностью, работал под током. Жила была открытой, изоляция сорванной, и он работал на голом проводе без перчаток.

Он знал — этот будущий фильм, еще не воплощенный, непонятный, связанный с боями в саванне, диверсиями на мостах и дорогах, солдатскими переходами и маршами, — этот фильм для него решающий. Все прежние работы были к нему подготовкой. Были во многом игрой, связаны с избытком энергии, с избытком фантазии, и успех, который они ему принесли, был успехом молодого искусства, пробующего себя на пределе изобретательности и игры.

Прежние работы, отнимавшие огромные силы, доводившие его во время экспедиций и съемок до изнеможения и упадка, оставались — и он это знал — ниже его возможностей. Не захватывали все его существо, весь отпущенный ему жизнью ресурс. Он, художник мирного, благополучного времени, тайно чувствовал недостаточность отпущенных ему испытаний. Был в проигрыше перед теми, кто до него действовал в часы великих изломов, чье творчество разрывалось от непосильных растяжений истории, и сами художники, стремясь удержать расползавшиеся кромки времени, погибали в непомерных усилиях.

Работа, которой он теперь занимался, была отличной от предыдущих. Возникла на рубеже его собственной жизни, на рубеже, обозначенном грозно и явно, завершавшем долгое благодатное время, завершавшем век. Сулила ему неведомый, мучительный опыт. Он готовился к нему. Собирал свои силы. Звал на помощь любимых. Уже ходил поклониться Кремлю. Теперь обращался к матери.

Тот давнишний, летний дождь в детстве, когда от круглых синеватых вершин полетели быстрые проблески, ударяя то в близкий колокольчик, то в испуганную белую бабочку, то в мелькнувшую серую птицу. Мать, торопясь, сняла и раскрыла над ним свою розовую кофточку, и он чувствует, как вздрагивает от дождя ее горячее тело. Две их кружку полные ягод, краснеют в дожде, и в туманном, парном, упавшем на лес ливне они — вдвоем с матерью. Над ними мотаются, пенятся лесные зеленые головы, кричащие лица берез. Ему страшно и сладко, он прижимается к матери, слушая громогласные трески, жмурясь от белых вспышек. Дождь быстро кончился, превратился в шорохи, в солнечную капель, в слипшиеся колокольчики, в вялую летящую бабочку, в отяжелевшее, переполненное водой овсяное поле. Они идут с матерью по липкой, жидкой дороге, и росистая радуга — над стадом коров.

Быть может, тогда, в дожде, заслоняемый, обнимаемый матерью, он впервые, через вспышку страха, любви, ощутил свою мать как нечто, отдельное от него, обожаемое, драгоценное, но отдельное. И позднее, ловя в себе это чувство, пугался неизбежного, уготованного им впереди расставания. Его детская душа, пережив прозренье в дожде, как бы остановилась на миг, чтоб запомнить себя и мать среди горячих разноцветных туманов — запомнить для будущего, бесконечно далекого времени, когда матери рядом не будет.

Теперь, в номере африканской гостиницы, в которую бил и стучал океан, чем*то грозил, неочерченным и громадным, отчего сотрясалась душа, ему захотелось спастись, заслониться мыслью о матери. Не той ее розовой кофточкой и простертой над ним рукой, а мыслью о ней. Как она там, на другой половине земли, старая, в их обветшалой комнате, где вянет, линяет бабушкин рукодельный ковер, расшитый красными маками?

Черные гнутые спинки на ее старинной кровати. Красный, рассохшийся, из дедовских времен, гардероб. Вечером, когда вспыхивали огни в переулке, мать появлялась с работы, принося в дом запах снега, тонких духов и усталости. Утренние пробуждения, когда холодная материнская рука, проникнув под одеяло, будила его, и сине-морозное окно, где еще не забрезжила, не зажглась колокольня. Теперь, в пустоте просторного номера, он изумлялся, как мало знает о матери. Как бессознательно, не умом, не знанием, воспринимал он ее. Как трудно ему ответить: «Кто она, моя мать?»

Он помнил из ее рассказов, из сумеречной, пробужденной ее рассказами памяти: их отъезд в эвакуацию. Какой*то метельный разъезд. Поломка вагона. Сыпучие искры из-под колес. Пассажиров выгружают на снег, отцепляют вагон. И поезд отходит, удаляется красный огонь на хвосте. И мать, побросав кули, прижимая его к груди, бежит за огнем, кричит, задыхается, успевая вскочить на скользкую ступеньку, подхваченная кем*то в шинели. Вносит его в тесноту прокуренного душного тамбура — свой кокон, спасая его от нашествия, от бледного молчаливого зарева, в котором уже погиб ее муж, вмерз башмаками, обмотками в жесткий снег после безымянной атаки. Эта давняя ночь на разъезде, уплывающий красный огонь все еще живут в его памяти, рождая сновидения и страхи.

Перейти на страницу:

Похожие книги