Голод ухмыляется. Рукавом рубашки вытирает мою кровь с весов, а потом с острия своего клинка. Мгновение спустя он подносит запястье к чаше, одним движением рассекает кожу и выпускает кровь.
Я жду, что его кровь перетянет его сторону весов, но этого не происходит. Вместо этого чаша начинает приподниматься – все выше и выше, хотя кровь продолжает капать на нее.
Больше всего меня нервирует то, что весы пустые. В рассказе всадника о Маат хотя бы перо было против человеческих сердец. А тут – ничего, совсем ничего.
Голод стоит, вытянув окровавленную руку, и зловещими зелеными глазами наблюдает за тем, как весы все больше склоняются в его пользу.
– Может, я и более жесток, чем ты, – признает он, – но сердце у меня все равно чище.
– Твои весы наверняка неисправны, – говорю я. – Не может такого быть, чтобы твоя душа была чище моей.
Если действительно верить, что эти весы измеряют истину, справедливость и мир, то чаша Голода должна опуститься гораздо ниже. Из всех дьяволов, живущих на этой земле, он – наихудший.
А значит, весы небеспристрастны.
Бог ненавидит нас и любит своего злого Жнеца.
Наступает долгое молчание, и в этом молчании я чувствую близость всадника. Молчание снова и снова напоминает мне о том, что это Жнец взял меня за руку и привел сюда. Что все это – лишь прелюдия к… к тому, что будет дальше.
Я поворачиваюсь к всаднику, и у меня перехватывает дыхание. Видеть его без тяжелых доспехов – это ощущается как очень интимный момент. Особенно когда мы вдвоем у него в спальне.
– Зачем ты привел меня сюда? – спрашиваю я.
Я выдыхаю, пульс у меня учащается. С той минуты, как вошла в эту комнату, я боялась, что эта ночь будет похожа на все те, что я пережила в борделе, но теперь понимаю, как я ошибалась. Никто –
Руки сами собой тянутся к рубашке: я уже готова ее снять.
Голод перехватывает мои руки и крепко сжимает. Я смотрю на наши переплетенные пальцы.
– Не все сводится к сексу, цветочек.
Этот низкий бархатистый голос словно гладит меня по всем самым чувствительным местам сразу.
Что бы он ни говорил, моя реакция на него имеет самое непосредственное отношение к сексу.
– А к чему же еще? – спрашиваю я.
Я поднимаю взгляд на Голода и в слабом свете вижу его таким, какой он есть на самом деле. Нечто древнее и полное тайн; существо, наделенное мыслями и мечтами, которые смертный человек вроде меня не в силах постичь.
– Неужели ты думаешь, что я, проживший столько веков, стану растрачивать себя на такую чепуху, как секс? – мягко говорит он. – Все на свете приходит и уходит. Животные, растения, даже люди. Вы все так…
– Так на что же мне себя растрачивать?
На это он улыбается немного суховато.
– На то, что долговечно.
Он неотрывно смотрит мне в глаза, и – помоги мне, Господи, – я что-то чувствую в этом взгляде. Не похоть, не влечение – хотя и то и другое тоже в избытке, – а прямую душевную связь.
Он отпускает мои руки, и я не знаю что делать. Я не понимаю, чего хочет Жнец, чего хочу я, но он, по сути, только что сказал «нет» сексу, и я не знаю, что еще…
Голод подходит совсем близко, берет мое лицо в ладони и заглядывает в глаза. От его прикосновения я замираю.
– По правде говоря, ты единственный человек, который мне нравится по-настоящему.
Если это комплимент, то в лучшем случае средненький. Но поскольку он исходит от Голода, меня это трогает.
Взгляд Жнеца опускается к моим губам и застывает. Внезапно я думаю: а ведь, пожалуй, все, что Голод наговорил о сексе, – полная хрень. Потому что он снова смотрит на меня
Раздается стук в дверь, и наш момент со всей его неожиданной сладостью разрушен в один миг.
Всадник бормочет ругательство себе под нос.
– Я уже почти забыл об этой человечьей чумке, Эйторе.
При звуке этого имени я напрягаюсь. Едва заметно, но взгляд Голода тут же перескакивает с двери на меня.
Он прищуривается.
– Почему каждый раз, когда речь заходит об Эйторе, ты начинаешь нервничать?
– Я тебе уже сказала почему: потому что он самое большое зло, какое только живет в нашем человеческом роде.
Жнец слегка наклоняет голову, продолжая внимательно разглядывать меня.
– По-моему, тебе следовало бы больше бояться меня, а не какого-то стареющего человечка с чрезмерно раздутым эго и недоразвитой совестью.
– Ты не сделаешь мне ничего плохого, – говорю я. – А он – да.
Голод еще мгновение изучает меня, а затем его рука ныряет мне под рубашку. У меня дыхание обрывается от этого прикосновения. Его теплая ладонь скользит по моему телу, а затем ложится на один из неровных шрамов, оставшихся от ножевых ран, которые нанесли мне его люди. Люди, которые сами давно мертвы.