В первые же дни прихода Гитлера к власти Кинкеля, только что ставшего отцом, арестовали. Коммунистом он был зеленым, и суд не смог предъявить ему сколько-нибудь серьезных обвинений. К тому же по требованию партии, чтобы скрыть истину, ему удалось доказать на суде, что он не коммунист, а социал-демократ. Их нацисты пока не трогали. Впрочем, все равно, шесть лет… Шесть? Неужели только шесть? Ничего не вспомнить, ничего…
Малышев, проснувшись от холода, приподнялся на локоть и долго слушал неясное бормотание своего соседа. Когда Кинкель тихонько чему-то рассмеялся, Малышев понял, что сосед просто бредит. Обхватив за плечи, Павел заставил Кинкеля лечь.
К утру бред у Арнольда усилился, и он не мог встать на поверку. Малышев с помощью Зеленцова и Виктора напрасно старался его поднять — длинное тело Кинкеля всякий раз, словно переламываясь в коленях и поясе, оседало. Виктор предложил:
— Оставим его, ребята. У него не меньше сорока. На плацу упадет — хуже будет.
— Всю ночь бредил, — сказал Малышев, укрывая Кинкеля шинелями. — Не поймешь, не по-нашенски бормотал. Вы-то дрыхли чурбанами, ничего не слышали.
— Я слышал, — перебил его Виктор и, понизив голос, добавил: — Кажется, это немец из Гамбурга. Вроде коммуниста, что ли… Во всяком случае, в бреду-то он по-немецки разговаривал.
Малышев изумленно выпрямился, но сказать ничего не успел: вой сирены встряхнул и людей, и бараки, и землю, и воздух.
В сортировочно-пересыльных концлагерях пленные долго не задерживались. Одних переправляли в другие концлагеря, вторых угоняли на работу в Германию, третьих уничтожали.
Концлагерь 101 ничем не отличался в этом отношении от других. Даже в одном и том же бараке пленные не успевали перезнакомиться. Люди приходили и уходили, одна партия сменялась другой, ежесуточно трупы…
Все это походило на какой-то уродливый и потрясающий поток, беспрерывно выносивший из тьмы живых и уносивший мертвых.
Обо всем этом думал Кинкель, придя в себя часа через полтора после начала поверки. На него была наброшена шинель, но тело его дрожало в ознобе, и он почему-то никак не мог вспомнить, когда свалился. Затем он подумал о том, что необходимо встать именно вот в эту минуту. Зашевелившись, он приподнялся на локти. От усилия у него закружилось, зазвенело в голове, и ослабевшее тело безвольно откинулось на старое место. Некоторое время он опять находился в полубессознательном состоянии. Перед ним появилось лицо дочери. Смешно поджимая губы, она звала:
«Папка! Папка!»
— Да, да, сейчас, — ответил Кинкель. — Я сейчас встану, дочка, одну минутку…
Но и на этот раз он не смог встать. Помешала шинель, наброшенная на него Малышевым. Однако полубессознательное усилие привело его в себя. И тут он впервые по-настоящему испугался. Приподняв голову, огляделся. В полумраке виднелись лежавшие кое-где больные, укрытые, так же, как и он, шинелями. В щелях посвистывал ветер, были слышны окрики надзирателей.
Но в ушах, перемешиваясь со звоном, звучали другие, далекие и родные голоса; тупая ноющая боль не отпускала сердца.
Прислушиваясь сам к себе, Кинкель старым испытанным приемом разговора с собою попытался успокоиться. Он старался уверить себя, что ничего страшного не случилось, что раньше тоже бывало такое. Но какое-то подспудное чувство отбрасывало все его доводы, и он наконец рассердился. «Ну и подыхай, если жить не хочешь! Черт с тобой… Подумаешь…»
Глядя в крышу, на темные, напитанные сыростью доски, Кинкель думал, что раньше у него никогда не было таких болей в сердце. Годы брали свое, что ли? Или обстановка? По правде говоря, раньше он никогда и не попадал в такие условия. Чужая земля, незнакомые люди, с другими привычками, разговорами, с другим строем мысли. Они на чем свет стоит ругали войну, немцев, Гитлера; слушая, Кинкель думал о том, что они во многом правы. Во всяком случае, за любые действия правительств больше всего приходится отдуваться народам. Доказательством этого является вся история. И зря он вчера так горячо воспринял происходящее. На него, как видно, просто повлияла температура. Не все ли равно сейчас… Жизнь была коротка, словно вспышка магния… Была… Почему — была?
Перед глазами у него поплыли радужные пятна, он попытался ответить на свой вопрос, попытался и — не смог. Зло расхохотался над своим бессилием.
Когда окончилась выдача пищи и барак наполнился пленными, Кинкель бредил. Малышев, присев возле него, угрюмо наблюдал за Мишей. Тот бережно заворачивал в тряпку размокшую корку хлеба, выловленную во время еды в похлебке. Подошел Виктор, взглянул на Кинкеля и подал Зеленцову скользкий кусок кормовой свеклы.
— На, заверни вместе… Выудил… Очнувшись, съест, может… Он, знаешь, когда нас гнали сюда, плитку шоколада мне дал…
Кинкель очнулся к вечеру. В бараке было еще достаточно светло, чтобы увидеть, как задрожали у больного руки, когда Зеленцов развернул перед ним грязную тряпицу.
— Ешь, — сказал Миша и торопливо отвернулся.