— Жрать хотите, братцы? Терпеть невмоготу?
Никто не отозвался. После томительной паузы тот же голос продолжал:
— Всего-то вы здесь каких-нибудь восемь ден, а я вот полтора месяца, братцы. Полтора! — для большей убедительности добавил он. — Нельзя в нашем положении о жратве мозговать, добром не кончится.
Говоривший смолк, словно внезапно захлебнулся. Кто-то, не в силах сдержаться, надрывно кашлял, и этот сухой с посвистыванием кашель лишь резче подчеркивал неестественную тишину в многолюдном бараке.
Разная она бывает — тишина. Светлая, словно говор родника или солнечный луч, гнетущая, схожая с непосильной тяжестью на плечах, радостная и волнующая, как любовь или хорошая песня.
Но тишина в бараке сейчас походила на тишину расплавленной стали. На тишину, каждая секунда которой — безмолвный крик души; на тишину, кующую единство и ненависть; на тишину, придающую слабым силу, мягкосердечным — жестокость, слабовольным — характер. Тишину, понятную каждому. И затем она была нарушена угрюмым сильным голосом.
— Эти сволочи с незапамятных времен на Русь зарятся. Все мало им, гадам, своего.
— Эх, силушку б… Чтобы под корень, словно проказу, железом каленым…
— Зловредный народец.
— При чем здесь народ, — тоскливо протянул в углу кто-то невидимый. — Простому человеку война везде боком выходит. Не министры с генералами вшей кормят, грязь месят да друг другу кровь пускают… Им что, тому же Геббельсу? Речи запузыривает да вино хлещет, а отдуваться солдатам, тем же рабочим. Народ… Тоже, небось, у каждого дома и детишки, и другое прочее…
Малышев, до сих пор молчавший, неожиданно взорвался: неловко толканув лежавшего рядом длиннолицего соседа коленом в бок, он привстал и, сплевывая, зло выругался:
— Заткнись, ты, защитничек! Народ, народ! А кой ему черт, этому народу, виноват? Вертанул Гитлер, как проститутка задом, — мол, все будет, айда за мной, и народ твой — вслед, только язык набок. Наро-од…
— Это неправда, — внезапно оборвал его длиннолицый, приподнимаясь и с необычным для него волнением стискивая худыми длинными пальцами измызганную пилотку. Скосив глаза, Зеленцов с некоторым удивлением наблюдал за ним, а Малышев, впервые услышав, что заговорил его молчаливый сосед, даже растерялся.
— Что неправда? — помедлив, спросил он длиннолицего, который в расплывчатом полумраке барака был похож на полусогнутую длинную корягу. Но и Виктор, и Зеленцов, и Малышев, глаза которых достаточно привыкли к полумраку, меньше всего обращали внимание на фигуру. Их удивило лицо этого молчаливого человека, выражавшее сильное волнение.
— Что неправда? — вновь повторил Малышев и, почувствовав, что внимание почти всего барака привлечено к этой сцене, добавил: — Оглобля… Язык ты проглотил, что ли?
— Язык у меня в порядке, — огрызнулся тот неожиданно. — А вот у тебя в голове не совсем все на месте…
Он произносил слова медленно, словно пробуя их на вкус, и все же часто ошибался на ударениях и нечетко произносил некоторые твердые буквы. Малышев, сбитый с толку, начинал злиться.
— Еще один защитник нашелся. Мало вас, видно, фрицы учат, — Павел зло прищурился. — А я бы вас всех, таких жалостливых, собрал бы в одно место с ними да и препроводил к богу, прислуживать…
Нервное напряжение в бараке стало спадать; длиннолицый после минутного перерыва сказал:
— Германский народ и немецкий фашизм — не одно и то же. Фашизм — это, можно сказать, изделие всего международного капитала, товарищ…
Прищурившись, Павел язвительно перебил:
— Ты не комиссар, случаем? А?..
— Нет, не комиссар, — со злостью ответил длиннолицый. Под удивленными взглядами пленных он вновь опустился на свое место, рядом с Малышевым. Тот слегка отодвинулся, тесня Виктора, и пробурчал:
— Вот психопатов развелось…
Длиннолицый не отозвался, хоть и расслышал; повозившись немного, он притих.
В этот вечер долго никто не спал. Лежали, думали; рядом с Малышевым то и дело ворочался с боку на бок сосед, и Павел, наконец раздосадованный больше его беспокойством, чем толчками, спросил:
— Что возишься, словно человека невзначай укокошил? Сам не спишь и другим не даешь…
Было уже совсем темно, и никто ничего не видел. Но Малышев почувствовал, как сосед отодвинулся, затем сел. И в следующую минуту Павел услышал какой-то неопределенный сдавленный звук, заставивший его тоже приподняться. Сосед не то плакал, не то смеялся. Нащупывая его плечи, Малышев спросил:
— Ну что ты бесишься, право? Ложись давай. Под одну шинель со мной… Да сказал бы хоть, как звать-то тебя… а?
— Арнольд. Впрочем, это ерунда… Я заболел немного… Сильно холодно.
Малышев присвистнул:
— Вот чудак… Молчишь, словно немой. Давай дожить в нашу компанию, в серединку. Хоть не бабы, а все теплее будет. Только шинель сними — у нас под общей крышей.