Старания бабки Алены не пропали даром. За два месяца, проведенные в постели, Зеленцов пропах крепкими и приятными запахами целебных трав и кореньев, из которых старуха приготовляла отвары, примочки и растирания. Молодое тело понемногу наливалось прежней силой; заходивший навестить друга Павел перестал подтрунивать над «бабкой-хирургом». Он почувствовал в ней вековую сметку и мудрость народа, накопленную поколениями даже в таком трудном деле, как врачевание.
— Придется тебе бабку на свадьбу звать, — зубоскалил он, глядя на полневшие щеки Зеленцова, все чаще загоравшиеся здоровым румянцем. — Вот уж и впрямь чудеса в решете: с того света, чертушку, вытянула…
Если в комнате была Марина, окидывал ее ладную фигуру туманившимся взглядом и подмигивал:
— Как, сладим свадебку? Женишок-то… роза!
Та, играя круглыми бедрами, отшучивалась, выходила из комнаты: не раз испытала остроту языка дерзкого парня с откровенным желанием в горячих, темневших при взгляде на нее глазах.
— Да… — Павел вздыхал, почесывая в затылке всей пятерней.
— Ожил? — улыбался Миша, осторожно ощупывая больное плечо.
— А что ж, — соглашался Малышев. — Ничего бабка кормит, фрицы здесь не успели всего высосать, глушь…
— Ну, к ней и подкатись, не даром же добро переводишь.
Хохотали оба, вспоминая костлявую, нескладную фигуру хозяйки, у которой жил Павел под видом племянника, но бессознательно радовались больше тому, что были наконец свободны, что могли распоряжаться собой, как хотели.
О перенесенном вспоминали с неохотой; Павел в таких случаях мрачнел.
— Выздоравливай скорее… невмочь больше…
Часто, случалось, приходил Кинкель, и разговор велся серьезный. Несмотря на то, что Василина кормила своего жильца до отвала, ничего не жалея, Кинкель поправлялся туго. Его съедало беспокойство, мысли не давали спать, и Василина, просыпаясь, часто заставала жильца у окна с цигаркой в зубах.
По ночам вдова шумно ворочалась в постели, за обедом, ужином подкладывала жильцу лучшие куски. Ждала. На расспросы соседок откровенно покачивала головой:
— И-и, бабоньки, и мужик с виду исправный, а толку с него… — Махала рукой: — Попортила мужиков война эта проклятая…
Но как-то вышла по воду с низко надвинутой на глаза шалью, и бабы у колодца, ехидно поджимая губы, переглянулись. Играла на сочных губах вдовы предательская блуждающая улыбка.
И Кинкель с того дня заметно оживился: навещая Зеленцова, меньше молчал, чаше ввязывался в разговоры. Малышев раздобыл ученическую карту Советского Союза, и они часами просиживали над нею, определяли свое местонахождение, даже пытались по слухам установить линию фронта. Спорили, каким путем лучше пройти до него, на юго-восток идти или на север.
Зеленцов настаивал на уходе в партизаны, и Кинкель с Малышевым понимали, что это самое благоразумное. Но о партизанах в селе никто ничего не знал. Ходили слухи, что на востоке, в смоленских или брянских лесах партизаны действуют… Что там-то есть, об этом хорошо знали все трое. В конце концов решили, как только Зеленцов окрепнет, идти на восток, в те самые места, откуда их увезли; пройти придется самое большее километров двести пятьдесят.
Часто в их разговоры вмешивался дед Влас. Увидев Малышева, он, поддергивая холщовые подштанники, слезал с печки, несмотря на то, что на улице был май, накидывал на плечи рваный полушубок и вступал с Павлом в длинный разговор о германцах, о России. Тревожа в душе отголоски далекой молодости, сокрушался старый, негодовал на нынешних людей, отдавших святую Русь-матушку вражине, и часто доводил Павла до белого каления.
— Прожил ты, дед, девяносто лет, а толку у тебя ни на грош! — горячился Малышев, выкрикивая деду Власу слова прямо в ухо, заросшее дремучим седым волосом. — Не равняй свое время с этим. Дубинками вы тогда дрались, а сейчас, погляди вон, что на людей выдумали. И сверху и снизу тебя долбят, только поворачиваться успевай. Сейчас техника все дело! Ты понимаешь…
— Я понятия имею, — не сдавался дед Влас. — А вить ваша техника эта самая куда же подевалась?
На помощь Малышеву приходил Миша и подробно, стараясь говорить понятно, объяснял деду Власу.
Но дед Влас оставался непоколебим в своих убеждениях.
— Солдат русской завсегда первейший был. А вить затем первейший был, что за веру, за отечество дрался. Веры у вас теперь нет, и выходит, пропала Россея, пропала матушка наша…
Иногда с ним заговаривал Кинкель, но дед Влас, почему-то с первого взгляда невзлюбивший его, отмахивался и, ворча что-нибудь себе под нос, лез на печь.
В сознании Миши вставала хмурая Россия, перевитая трауром пепелищ… Стучалась она — Россия — в душу, властно, сурово и нежно стучалась, и голос ее, как песня, хорошо слышит сердце. Россия. Россия. Только чужеземец, только безродный не услышал бы сейчас голоса твоего и песни твоей… Суровой и скорбной, как реквием, но полной надежды и мечты, зовущей к жизни, зовущей к победе…
Россия…
Нежный шелк небес твоих почернел от дыма, и зеленый бархат полей побурел от крови… Никогда не была ты так дорога, так прекрасна…