Зеленцов словно проснулся в эту суровую весну, словно впервые увидел, как хороша родная земля, словно впервые почувствовал, как безмерно она дорога.
Ткала весна исподволь невидимый, душистый и разноцветный узор. Звучала весна трубными кликами журавлей в заоблачной выси, шелестела крыльями гусиных и утиных стай, звенела журчанием ручьев. Дышала прозрачным паром подсыхавшей на возвышенных местах земли.
Заневестились ракиты и ветлы пушистыми сережками, разомлевшие от влаги и тепла поля, покрываясь крикливо-яркой зеленью сорняковых трав, тосковали. Звали к себе пахаря, сеятеля…
Часами простаивал теперь Миша во дворе, жадно вдыхая запах земли. Переборовшее болезнь, день ото дня крепнувшее тело требовало работы, движения, и терялся тоскующий взгляд тракториста в непривычно безлюдных далях полей.
Встречаясь с Мариной, все чаще ловил на себе ее ищущий взгляд и прятал глаза. «Уходить надо… недельку еще… схлынет вода, и пойдем… В нашем-то краю и партизанить вольготнее — леса кругом…»
Пробуя сам себя, поводил сильными плечами и все реже чувствовалась боль в груди.
Ночами не спалось. Вспоминалась Настя, и беспокойное томление заставляло ворочаться с боку на бок и невольно прислушиваться к шорохам, долетавшим из того угла, где спала Марина.
«Уходить надо… Хоть бы вода скорее спадала…»
И все чаще, вспоминая Настю, видел перед собой лицо Марины. Приподнявшись, тряс головой и засыпал уже перед утром, когда петухи начинали непрерывно горланить.
Как-то уже перед самой зарей Миша проснулся, почувствовав на себе чьи-то руки. Забарахтался спросонья, сгребая с себя одеяло. Приподнявшись, увидел в лунном свете, льющемся из окна над кроватью, женскую фигуру в одной рубашке.
— Марина? Ты?
— Испугался? — голос у нее обычно спокойный, звучал ломко. — Не бойся, не домовой.
— Ты…
— Я! я! — прервала она его с какой-то злостью прикрывающей смущение. — Экой ты… Подвинься, боязно одной-то…
Он сразу отодвинулся к стене, и она нырнула под одеяло, обхватила его за шею и притянула голову к подушке.
— Ложись, дурашка… Иль неладная я какая, а?
Его плеча коснулась ее грудь, и в следующую минуту, забыв обо всем на свете, он потянулся всем телом к ней.
Потом, тепло дыша ему в щеку, она что-то тихо говорила, а он лежал навзничь, ощущая приятную и легкую пустоту тела.
Неожиданно вспомнилась Настя, и стало неловко; Миша сел и через ноги Марины слез с кровати.
— Куда ты? — встревоженно спросила она, приподнимая голову.
Стоя перед ней, он сказал:
— Черт знает что… Все-таки нехорошо как-то получилось…
Не вдумываясь в его слова, она вдруг усмехнулась:
— Эх ты, исповедник… Ладно, беру грех на себя.
Миша, не одеваясь, вышел во двор. Долго стоял на завалинке, подпирая спиной стену избы. Стоял так просто, не думая ни о чем, и уловил спиной дрожь стены.
Торопливо лег, прижался ухом к утрамбованной земле. Вначале было тихо, затем послышались частые, догоняющие друг друга удары, еле-еле уловимые, исходящие, казалось, из самой середины земли. Затихло ненадолго, послышалось опять, и потом, сколько ни вслушивался, больше ничего не было.
«Бомбили где-то», — подумал он, вставая и отряхивая сор, приставший к белью.
В избу он вернулся встревоженный; отзвуки далекой бомбежки, донесенные до него землей, продолжали звучать в нем, как неслышный звон.
Пройдя переднюю комнату, в которой тихонько посвистывал на печке дед Влас во сне, он шагнул за порог горницы и остановился. На кровати сидела Марина и, уткнув голову в колени, плакала.
— Чего ты? — спросил он, нерешительно и осторожно присаживаясь рядом с нею. Она не ответила, и он притронулся к ее плечу. — Перестань, Марина.
В его голосе прозвучали ласковые нотки, и она подняла залитое слезами лицо.
— Я ничего… Я… вот подумал ты, может, про меня… такая-сякая… а я с семнадцати лет замуж вышла, а муж еще в финскую погиб… Одна я, как перст… тошно… Немцы, как приезжали, заглядывались… вон я какая… А может, ты полюбился мне за это время… я ребенка, может, хочу… — Охваченная смятением и тоской, повторила, вызывающе глядя на него: — Ребенка хочу! Не к немцам же идти… А ты — черт…
И внезапно опять расплакалась, вздрагивая плечами. Зеленцов почувствовал в ее рыдании какую-то неясную для себя тоску. Заговорившее в нем чувство заставило его придвинуться к ней ближе и бережно обнять за плечи.
— Ну что ты, что ты… Не надо, Марина… Ничего я и не думал… Брось!
Сдерживая слезы, она спросила:
— Уйдешь скоро?
— Дня через два — три…
— Утонете… вода кругом…
— Как-нибудь… Дороги высохнут — немцы ездить начнут, хуже будет. Люди воюют, а тут сидишь…
— Ты же не виноват, — вздохнула она и внезапно попросила горячим шепотом: — Побудь недельку, Мишенька… Люб ты мне… Успеешь, никуда война от тебя не денется…
— Перестань, Марина… Нельзя…
— Ну ладно… Как хочешь, — опять вздохнула она, потом робко и ищуще обняла его за шею и, прижимаясь к нему, окончила:
— Уходи… Я ничего… уходи…
Потянулась к его губам своими, сухими и горячими, и Миша вскрикнул от муки.
— Брось же, Марина!
— Любый мой, — осыпая его лицо поцелуями, шептала она. — Коханый мой… Прощанье ведь это… прощанье…