Общение с ним было фантастически стимулирующим. Тот прорыв в новое сознание, который я пережил еще до нашего знакомства, когда от защиты Гегеля в спорах с Мамлеевым я внезапно перешел к совершенно иной, антигегелевской онтологии, продолжал развиваться в моем последующем созерцании. В какой-то момент я зафиксировал на бумаге некий гностический визион, связанный с темой концентров. В тот период мы с Женей уже активно ходили друг к другу в гости. Он ко мне на улицу Рылеева (ныне Гагаринский переулок), я к нему на Дмитрия Ульянова. Придя к нему в очередной раз, я выбрал, как мне показалось, удачный момент и изложил ему свой концепт. Однако вместо позитивной реакции я вдруг увидел, что Головин с трудом сдерживает раздражение, даже ярость.
«Такие видения надо заслужить. К ним надо ползти через боль и лишения, через тщету», — с силой выговорил он. Я был шокирован и обижен. Я же знал про себя, что это не игра в метафизику, не интеллектуальная спекуляция. Для меня в этих визионах была вся жизнь. Реакция Жени показалась мне в высшей степени несправедливой. С этим чувством обиды я и ушел от него тогда.
В последующем мы не касались этого эпизода, как будто ничего и не было. Однако я был уже намного осторожнее и воздерживался от экспозиции собственных мыслей. По правде сказать, меня в гораздо большей степени интересовало то, что давал Головин.
Я не напрасно упомянул о странном сходстве Головина с известным изображением Сократа. Это сходство было не только внешним. В Головине было специфическое присутствие, связанное с «радикальным учительством», за которое такие учителя платят жизнью. Под «радикальным учительством» я имею в виду систематическое разрушение всех и всяческих матриц. По моим наблюдениям, к Головину тянулись люди (по большей части молодые, но необязательно), которые переживали свою встроенность в социум как бремя. Некоторые из них были прирожденными маргиналами, некоторые колебались на грани, но все они искали противоядия от Системы, от общепринятой шкалы ценностей, оружия против грозящего поглотить их мира. За этим они шли к Головину, и он давал им это противоядие. Или, как говорил он сам, отравлял их так, что они уже на весь остаток своей жизни не годились больше для Системы, и она отвергала их, даже если позднее они пытались в Систему вернуться. Это, несомненно, сократический тип учительства, «радикальное учительство», которое в пределе способно породить новый тип сознания. Из такого типа учительства (фигурально выражаясь, «из тоги» Сократа) вышел Платон, который определил последующие две с лишним тысячи лет европейского (и не только) разума.
Головин такой путь, порождающий «Платонов», не прошел. Его работа с теми, кто к нему приходил, была слишком неструктурированна, слишком спонтанна… С другой стороны, разрушая матрицы, он концентрировался только на негативной ночной стороне тайны: на ее ускользающей, заведомо не данной никому природе. Тот, кто шел за Головиным ради самого Головина, в конце пути должен был принять и то, что сам он «тварь дрожащая» и «никаких прав не имеет»!
Однако, возможно, именно этот момент таинственного и разрушительного присутствия, которое исходило от Евгения Всеволодовича, был тем предельным испытанием, тем ситом, через которое предлагалось пройти. Женя был той фигурой, которую в индийской традиции называют «упа-гуру», источник посвящения, который при этом сам сознательно не вовлечен в передачу инициации. Тот, кто получает благодать от упа-гуру, обязан в конечном счете самому себе. Потому что для другого, стоявшего рядом, то же самое послание оборачивается разочарованием и пустотой.
…Женины песни опять-таки впервые я услышал в, так сказать, исполнении Юрия Мамлеева. Еще когда Мамлеев лишь дразнил меня существованием этой загадочной фигуры, он время от времени вдруг начинал напевать какие-то тексты — как потом оказалось, самых ранних головинских песен.
Насколько я помню, Мамлеев говорил, что эти строки принадлежат шестнадцатилетнему Жене. При этом он обязательно подчеркивал, что Головин пережил разочарование в себе как в поэ те, и поэтому обратился к песне: это, дескать, убежище для него, поскольку он не решил те поэтические задачи, которые перед собой ставил… «А какие задачи?» — интересовался я. Женя, отвечал Мамлеев, ориентировался на планку, установленную великими французскими поэтами, в первую очередь Рембо и Малларме. К сожалению, он обнаружил, что невозможно подняться на эту головокружительную высоту, работая в русскоязычном пространстве. Почему? Да потому, что русский язык силлабический, т. е. делится на ритмические слоги, а французский — тонический…