Я помню их сильные уверенные движения, мягкую сдержанность, гибкий веселый жестюэль. Стаканы, бутылки, стекло. Пластику лесных зверей, какие-то кафе, брызги в глазах буфетчиц, улыбки уличных алкашей. Великолепная гвардия головинских учеников и прихвостней, влекомая к центру своего притяжения в нетерпеливом предвкушении взрыва энергии и полноты, чуда превращений, пламени освобождения. Чем это было не шествие вакхантов и сатиров дионисийской процессии? Чем не демарш преисполненных силой приближенных могущественного бога?
Но прежде всего это была война — с теми, кто назывались «они», с их «клейкой паутиной факта», производством стали, их партбилетами, «ценами на рыбу» и «ценами на нефть».
Головинская гвардия демонстрировала полное превосходство своего тайного знания, своего образа мира, наполненного сакральными смыслами и волей к мифу, перед миром расслабленного Совдепа, отдавшегося на милость Великих богинь Ночи, хтонических Богинь-Матерей.
В 80-е годы мне удалось рассмотреть эту армию довольно близко. Приведу здесь один эпизод. Это был один из перестроечных годов, когда в тихо рушащемся Совдепе открывались причудливые тропинки свобод, снимались ограничения. Тогда вдруг расцвело безмолвное искусство пантомимы, В бессловесном движении — там, где нет фиксаций, слова, имени, а жест неуловим и еще более, чем слово, многозначен и необязателен, — протест казался радикальным и безопасным одновременно. Предперестроечная стихия освоила пантомиму как тот ценный жанр искусства, в котором смелость и осторожность, протест и конформизм могли беззвучно слиться.
Позднесоветская интеллигенция всегда была бессловесной и бессмысленной, обладая при этом каким-то гадким черным иммунитетом к любому пассионарному всплеску, восстанию, борьбе. Сквозь тело пантомимы она вознамерилась выплеснуть часть накопившегося яда раздражения и усталости, но без особых издержек. Мастерские и ателье пантомимы тогда открывались во многих городах: проводились съезды и конгрессы (пока полулегально, но с перспективой), мимы примеряли протестные ухмылки. Но тупая человеческая замороженность в логове Великих Матерей заковала музыку истинного искусства в лед.
И вот мистерия растворения, исполненная учениками Головина на удаленной от мэтра площадке. Эпизод войны маленького войска, напоминающего миниатюрную армию Диониса в индийском походе, войны интеллектуальной, убедительной. В своем хаотическом движении головинская процессия, наверное, не случайно попадает в какой-то клуб в центре города, где полупротестная публика целомудренно внимает пантомиме. Нечто вроде Всесоюзного конкурса. На сцене — некое цветочное действо любовной утопии: тела встречаются, переплетаются, прощаются, устремляются. Пантомима вербально нема, но движения точно транслируют банальности дискурса минимального гуманизма. Со сцены звучит примерно следующее:
«Индивидуум — это гордо. Каждый свободен. Жизнь прекрасна. Долой тоталитаризм, кровавых диктаторов, закрытое общество. Мы хотим света, открытости, свободы, трансгрессии. Мы хотим опасности, но свободы. Мы готовы встретиться со смертью, чтобы жить полнокровно». Банальный освободительный либерально-мещанский набор преддверия перестройки. За этим, впрочем, считывалось другое: «Хочется заграницы, модных вещей, больших денег, квартир, картин, трансгрессии, свободной любви, пьедесталов, звездности и славы. Можно немного смерти, но от любви, знаете ли, как у французов…»
Встреча спектакля с существами из дионисийской процессии закончилась неудачно, несколько по-лотреамоновски для первого. Кто-то из вакхов дерзко поднялся на сцену. Теперь на сцене царил человек в черном подряснике (бывший питерский семинарист, изгнанный с последнего курса за пропаганду православия среди хиппи). Умопомрачительно красивыми и строгими движениями он стал мерно двигаться по контуру большого квадрата, сжимая его периметр и превращая символическую фигуру элемента земли в странный меандр, или нет, в лабиринт, закручивающийся к центру. В этом центре как раз извивалась пара, продолжающая свой васильковый диалог. Несколько агрессивных проходов со вскинутой в фаллическом жесте рукой, танец лепестков черных жестких объятий в центре — и любовники в испуге разбегаются. Завершающий жест руны Хагель. Зал в недоумении. Гробовое молчание. Что это, перипетии сценария? Футуристический выплеск режиссера?
— Нет, это война, — провозглашает второй вакхант, резво вспрыгнувший на сцену. — Это война миров, гносеологий, людских типов, богов, ангелов, зверей. Это война человека с самим собой. Со своей механикой за свою душу, битва со своей душой за Дух. Человек — извлекатель смыслов, он — творец, он — бог.
Спектакль разрушен, то есть приведен к своей высшей точке, к своему высшему смыслу.
Легкий шелест недоумения в зале. Крики: «Безобразие! Вы испортили представление! Милицию! Вон!»
Третий вакхант подхватывает тему, разражаясь краткой ницшеанской речью о том, как пантомима должна стать пластическим протохаосом, а человек, пройдя три превращения духа, должен стать играющим младенцем, танцующей звездой.