Головин предлагал сбросить все частные определенности, все случайные черты, которые мы мним нашим центром. На пути растворения можно погибнуть. Движение от частного к целому, от индивидуального к единому не гарантировано: это нечто вроде побега из тюрьмы материи. В Традиции это взращивание в себе духовного существа, движение от малого зерна света к световому человеку, нашему двойнику, универсальному человеку.
Главное, что для Головина это не было далекой перспективой. Да, следовало выбраться из «тумана долин Цирцеи и Прозерпины», растворить «механический кошмар индустриальной панорамы», возможно, претерпеть караблекрушение… Но все надо было сделать сразу, мгновенно, в экзальтации, в зове, призыве ноотического вторжения. Головин учил не просто о последовательном преодолении привычек, человеческих привязанностей и цепей. Он предлагал преодолеть сердцевину своего эмпирического я — Самость, Selbst как тот метафизический центр, из которого происходили индивидуальность, личность, персона. И сделать это надо было здесь и теперь. В экстатическом броске. Главная головинская теза заключалась не только в том, что ни вещи, ни человек не являются неизменными сущностями, фиксированными природами, вообще какими-либо определенностями и что они текучи, подвижны, транзиторны, коэкзистентны, но в том, что мы всегда живем на границах, на пределах ноотического мира, в излучениях небесных, нечеловеческих эманаций и простраций, ведущих вверх, к небесам. Иногда эти эманации могут вести и вниз — куда-то к разъяренным котам, дочерям потоков, сомнительным нуминозным креатурам (мы растянуты между Небом и адом). Но это всегда определенно «вон из
Мгновенный блистающий мир, великолепный жестокий Робинзон Крузо. Эфемерная на двадцать секунд вспышка «я». «Вакханалия воображения, ведущая в гениальность и безумие»[109].
Может быть, для того, чтобы быстрее взлететь?
Pantomimus regiis: драматический агон
Сквозь мираж времени я вспоминаю свои личные встречи с неистовой командой Пьяного корабля, источающей легкий аромат умопомешательства и тайного одержания. Как всегда, начавшись с тайных зовов, вибраций, телефонных перезвонов, неистовая процессия захватывала улицу. С бутылкой портвейна, в неистовом аллюре, блестя глазами и вовлекая в свой лихорадочный бег прохожих, ватага гуляк в каком-то инфернальном веселье перемещалась по московским бульварам и закоулкам к месту встречи с мэтром. Веселым, собственно, был их непрерывный воинственно-иронический диалог с окружающей т. н. «реальностью», которую они за таковую не почитали, ни в грош не ставили и мрачно высмеивали самым немилосердным образом.
Компания была, прямо скажем, стремная. Таких в метро не пускали, в такси не сажали (проход в метро во время городских дионисий был истинным квестом). Сорвать флаг с какого-нибудь совучреждения, дать в морду спортивного вида молодцу — «просто для агрессии», чтобы научить его головинской норме, что «внешний мир нужно воспринимать как удар», — было самым легким испытанием. Последствия экстравагантных эскапад могли быть самыми драматическими, но все как-то сходило с рук. Дионисийская инспирация культивировала в адепте необыкновенную легкость, гибкость, текучесть, бесплотность, нефиксированность — он становился зыбкой тенью на эквилибриуме мирового становления, чем-то вроде «неточного движения возможного» (по выражению Дугина), которое ставит человека воистину на «shaky ground» вселенского потока. Мыслить себя как точку, как индивидуальность — значит получить точно по морде; если же ты двигаешься в целостном потоке, в вертикальной ориентации Север, то удар извне пройдет мимо: взыскуемое целое, целостное, Единое, уходящее своей вершиной в апофатическое ничто, дает спасительный шифт в самых мерзких ситуациях, которые готовят нам черные стражи Земли.