Головин был мастером децентрации, расфокусировки глаза. Он смещал внимание существа слегка в сторону от неподвижных мертвых коагуляций, обычно принимаемых за сущность вещей или собственного Я. Он менял местами вещи и фон. Иногда он провоцировал учеников рассматривать деталь как центральное событие инициатической инспирации, видеть в незначительном персонаже какой-нибудь литературной истории тайный ключ дешифровки «догматического хода вещей».
Евгений Всеволодович культивировал зыбкое субтильное состояние, которое Мартин Хайдеггер описал как Dasein, «вот-бытие», на границе сущего и бытия, как вибрацию человеческого присутствия в мире, осторожно дотрагивающегося до мира вещей, до сущего, пытающегося показать истину вещи, вскрыть ее внутреннее, извлекая из потаенного и выводя в непотаенное, одновременно сохраняя ее тайну (ведь откровение противоположно разоблачению).
Мир — это вовсе не плотное вещество, а мы сами — не твердые кристаллы, не сгустки воли или лучи направленного света.
«Неточное движение возможного» — так определил человека Александр Дугин. Мы пытаемся набросить на мир нечто вроде рамки, проекта. Но в попытке проектировать мир мы набрасываем на сущее заведомую удавку, схему, план и так проскальзываем мимо истины и мимо себя самих. Наше Dasein вывешено в мир. Мы вплетены в вещи, в способы предстояния миру, в системы отношений с ними. Эти предстояния, представления, пребывания основаны на очень ответственной встрече с миром лицом к лицу. Мы открыты в контакте с миром, в котором свобода нас, и свобода вещи, и наше утверждение о ней взаимно взвешены. Наше знание, представление в таком легком и гибком проекте допускает вещь в ее собственном бытии, без того, чтобы ее разоблачать или отступать перед ее закрытостью. Это знание есть одновременно наше бытие, базирующееся на открытом отношении к жизненному миру, который, в свою очередь, сам подвижен и беспокоен, каждый раз утверждая и отменяя себя через раскрывающийся горизонт, через игру фона и вещи, и через эйдетическую вертикаль, через ожидание внимания богов и тревожное и молчаливое бытие к смерти.
В головинской вселенной вслед за диссолюцией ложных форм в игру вступала живая стихия вселенной, которую поэт в своем жречестве энтузиазмом, мистическим восторгом эйдетически увенчивал высшими энергиями небесных генад. Его космическая литургия преображала стихии, призывала богов.
Боги приходят к тем, кто их ожидает, — тогда плотные сущности растворяют свои определенности и вступают в новые вертикальные круговороты жизни, тогда они начинают новый танец боговмещения, богоодержимости, восхождения к своим Небесным образцам.
Где в этом танце восхождения останавливался Головин? В какие сферы приводило инициатическое помрачение его учеников? Это зависело от тайного огня, снов, ассистирующих и блокирующих даймонов, качеств растительных элексиров и других факторов, навязчиво поставляемых службами бессменного недружелюбного союза Великих богинь-матерей. Разумеется, в первую очередь это зависело от созерцательного порыва адепта вверх к конусу ноэтического, к его неисчерпаемому резервуару смыслов.
Комос: московское тело мистерии
Великие дионисии в Древней Греции длились три или четыре дня. Праздник дробился на несколько частей: утром происходило торжественное шествие в честь бога Диониса— помпа, в которой участвовали представители всех групп населения Аттики. Затем следовали состязания детских и мужских хоров, после захода солнца — комос, шествие с пением и музыкой, далее вновь выступали хоры с трагедиями и комедиями. Хоры были идеальными зрителями, участниками и интерпретаторами сценического действа, диалогически взаимодействуя с публикой. Но празднество имело и иные измерения…
«При мистическом ликующем зове Диониса разбиваются оковы плена индивидуации», — писал Ницше в «Рождении трагедии».