Помню, как он настал: тот день, когда я увидел Евгения Всеволодовича впервые (1977 год, поздняя осень, вечер). Но сей уникальный момент — лишь вершина айсберга. А была и колоссальная подводная часть — подспудная работа приготовления. Повествования о Жениных похождениях и подвигах, его жесты и манеры, связанные с ним мифы и легенды, свидетельства очевидцев и участников, слова его песен и стихи — все это накапливалось и накаливалось… Чтобы в нужный момент сработало взрывное устройство встречи. Момент взрыва — и все. Конец, точка! И новое начало: обратный отсчет. Он начинался с точки, как еврейский оригинал Пятикнижия: с точки, напряженно застывшей — перед неминуемым стартом — в разомкнутой фигуре квадрата с выбитым левым ребром. Проснувшаяся жизнь училась жить заново, и жить наоборот…
Помню, как где-то в конце 70-х Гейдар мимоходом заметил, что лет этак через двести наследие Эжена будут скрупулезно изучать в каком-нибудь Оксфорде. Подождем, ведь торопиться уже некуда. Быть может, к этому времени припомнится что-то еще…
Как бы то ни было, посвящаю эти разрозненные обрывки воспоминаний темной памяти многих людей (как живых, так и еще мертвых), которым — долго ли, коротко ли — посчастливилось
Король умер, да здравствует Король!
Наталия Мелентьева
Молитва радуге
Евгений Головин: «осторожные экскурсии в безумие»
Пределы Меркурия
Кем был Евгений Головин? Кем был тот, кто смог сконцентрировать вокруг себя энергии столь высокого духовного свойства, столь мощные по силе, что вихри этого движения мы переживаем сегодня?
Из сонма ли он людей или даймонов, растений или ангелов, зверей или богов?
В Головине было все из перечисленного. Он никогда не возражал бы против смешанной миксантропической характеристики. Он завис между несколькими пунктами Бытия, пунктиром растянутый между самыми дальними его пределами. Он был настолько пластичен и метаморфичен, что искрился и переливался, как капля слезы, острый нож, факел в святилище, черный фонтан…
Его образ постоянно мигрировал, трансфигурировал: то девою мудрою он казался, то опьяненным битвой воином, то гибким сатиром, то древним шаманом, то Сократом. Он всегда ускользал, всегда был капризен нечеловеческим трансцендентным капризом, изменчивостью мирового ручья. Он как будто звал нас из каменного ада в весну преображения, в экстаз метанойи, в золотой ужас эпифании! И психически и телесно он являл собой метафору, открытость, изгиб.
Так подкрадывается пантера, движется ртуть, взрывается мина. Бросок сразу в три стороны — в сумерки бессознательного, в Иное, Бога, Неизреченное и в мерцающую, недовоплотившуюся бездну фантазии…
Головин был коаном. Можно ли представить коан не как гносеологический капкан, а как гибельный вортекс бытийного потока, текущего одновременно во все стороны?
Рядом с Головиным мы находились в присутствии богов, встречались с кем-то из пантеона Диониса или инкарнацией самого этого бога. Так подозревали все, кто столкнулся с Головиным: проскользнул мимо, сгинул в его бездне или претерпел потрясение, взрыв, крушение, трансформацию, восхищение — все, кто создал или уничтожил себя в сени его присутствия.
Переправа в зону неизреченного
Для друзей и почитателей Головина встречи с ним были сопряжены с тайной и риском: о них говорили шепотом, полунамеками, осторожно, торжественно, как о безумных вояжах Пьяного корабля, путешествиях в роскошь грезы, неистовых шествиях, опасных плаваниях в поисках тайного знания…
«Люди жаждут интереса, чудес и осторожных экскурсий в безумие», — считал Головин. Но для глубоких, азартных и чувствительных натур притягательность головинских плаваний объяснялась чем-то безмерно бóльшим. В них поднималась завеса над тайной жизни, ее горизонтальной и вертикальной полноты, над тайной ее пределов, тайной смерти, загадкой жертвы, жертвоприношения…
«Это черт знает что такое, это мистерии, настоящие дионисийские мистерии», — проносилось в сознании (или где-то рядом с сознанием) тех немногих избранных, которые пробирались внутрь головинского вакхического действа. И вслед за этим подозрением неофит попадал в волшебный мир сладостного безумия: во вкрадчивой пластике, нездешних интонациях, в ритмах поэзии, звуках гитары, песенных эскападах мэтра, в пластике его свиты грезились отзвуки древних посвящений, фигуры и тени магических вторжений, знаки теофаний, теургий и гоэтий. И новопосвящаемый, в обыкновенной своей жизни какой-нибудь научный сотрудник, литератор или просто аспирант, вдруг видел себя участником ослепительного сакрального действия, отменяющего все законы, границы, нормы и правила. Он попадал в атмосферу фанетии, в антураже которой, как утверждал Головин, только и возможно божественное присутствие.