Мы редко работали вдвоем. То и дело Бергманна по телефону вызывали к Четсворту, или к заведующему актерским составом, или к мистеру Харрису, а я оставался с недописанной сценой и его пессимистичным советом «попытаться что-нибудь придумать». Обычно я и не пытался. Просто пялился в окно или сплетничал с Дороти. Когда кто-нибудь заглядывал, мы, не сговариваясь, принимались симулировать работу. Порой и Дороти меня бросала. В студии у нее было полно друзей, и когда горизонт оказывался чист, она выскальзывала поболтать.
Тем не менее под натиском такого кризиса мы продвигались. Бергманн утратил осторожность и принимал даже слабейшее мое предложение, выразив согласие простым лишь вздохом. Я же, в свою очередь, наглел. Совесть меня больше не донимала, руку красильщика смирили. Случались дни, когда я с волшебной легкостью строчил страницу за страницей. Сценарий и правда давался легко: Тони пошутила, барон выдал каламбур, отец Тони паясничал. Мне как будто удалили некий выключатель.
Тем временем, как только выдавался шанс, я исследовал окружение. «Империал буллдог» владела, наверное, старейшей в Лондоне студией. Ее история уходила корнями в дни немого кино, когда режиссеры орали на команду в рупор, перекрикивая грохот плотницких молотков, а злые молодые ассистенты, гавкая, словно овчарки, мотали туда-сюда оглохшую, хромую и голодную массовку. В дни паники, с приходом звука в «Буллдог» провели спешную и довольно истеричную программу реконструкции. Студию снесли и с предельной быстротой отстроили заново, экономя на чем только было можно. Никто не знал, что придет следом: то ли вкус, то ли запах, то ли стереоскопия, а то и вовсе некое чудо, которое заставит актеров вылезать из экрана и носиться по зрительному залу. Ждать можно было чего угодно, а тратить деньги на нечто, что через год устареет, – глупо. В результате родился лабиринт кривых лестниц, тесных коридоров, опасных крутых рамп и кэрролловских дверей из Страны чудес. Люди битком набивались в рабочие каморки, было душно, а среди фанерных перегородок горели голые лампочки на проводах. Все тут дышало непостоянством, так и норовя казнить тебя электрическим током, рухнуть на голову или развалиться прямо в руках. «Наш девиз, – объяснил Лоуренс Дуайт, – гласит: “В «Буллдог» все ломается”».
Лоуренс был главным монтажером: невысокий, мускулистый, злобного вида молодой человек примерно моего возраста, брови которому свело в вечной гримасе недовольства. Мы подружились – главным образом потому, что он прочел в журнале мой рассказ, а потом сварливо заметил, что ему понравилось. Он чуть хромал, и я бы этого не заметил, если бы после нескольких минут беседы он вдруг не признался, что одна нога у него искусственная. Он называл ее «моя культя». Ампутацию пришлось сделать после автоаварии, в которой спустя месяц после свадьбы погибла его жена.
– Мы только-только выяснили, что не выносим друг друга, – рассказывал Лоуренс, зло присматриваясь к моему лицу, не промелькнет ли на нем потрясение. – Я был за рулем. Видать, и впрямь хотел ее убить.
– Черт возьми, никак в толк не возьму, что ты здесь забыл, – чуть позже сказал он. – Душу продал? Ваш брат писатель такой романтик: ах, кино – занятие недостойное! Не заблуждайся, это вы кино недостойны. Без романтических шлюх девятнадцатого века мы как-нибудь обойдемся, а вот без техников – нет. Слава богу, я монтажер, свое дело знаю. Если уж на то пошло, я дока. Пленка для меня – как родные потроха. Всё Четсворт виноват, он тоже романтик, нанимает людей вроде тебя. Возомнил себя Лоренцо Великолепным…[36] Спорю, ты презираешь математику. Ну так позволь сказать: кино – не театр, не литература, это – чистая математика. Только тебе-то в жизни не понять.
Лоуренс с огромным наслаждением указывал на язвы студии. Например, не было хранилища декораций – отработавшие сразу ломали. Как будто материалы на дороге валяются. А еще в «Буллдог» развелось нахлебников.
– Сократи мы кадры на треть, работали бы куда лучше. Все эти ассистенты режиссера суетятся тут, толкаются… У нас даже режиссеры по диалогам есть, представляешь! Сидит себе на жирном заду какой-то холуй, а как на него посмотрят, он сразу: «Да».
Я рассмеялся.
– Это мне и предстоит.
Лоуренс ни капли не смутился.
– Надо было догадаться, – с отвращением произнес он. – Сразу видно, что ты из этих. Весь из себя тактичный.
Самую едкую желчь он приберег для литературного отдела, официально называвшегося «корпус Джи», – натурной площадки с уклоном к реке. Корпус Джи изначально был складом и напоминал контору адвоката из романа Диккенса: затянутые паутиной полки, целые ряды полок высотой под крышу, на которых все выставлено так плотно, что и мизинец не втиснешь. На нижних рядах в основном хранились сценарии; сценарии в двух и трех экземплярах, разработки, первые черновики, любой клочок бумаги, на каком хоть что-то нацарапали авторы студии. Лоуренс рассказывал, что крысы прогрызли в бумагах тоннели из конца в конец.
– Утопить бы их в Темзе, – добавил он, – да речная полиция прижмет нас за отравление вод.